Глава VI. Социал-демократия и идеологический синтез

9a93cea90140da1ec8a7a371da01f23aГлава VI

Социал-демократия и идеологический синтез

 

 

 Секрет успеха школы Маркса

 На момент кончины Маркса он мог претендовать на лавры одного из теоретиков политэкономии, то есть своего рода философии экономики (на основании его главной книги – «Капитала» нельзя было осуществлять конкретного экономического прогнозирования и планирования экономических преобразований). Социально-политические взгляды Маркса были разбросаны по разным статьям, нескольким брошюрам, неизданным фрагментам и письмам.

Но уже к концу века стало очевидно преобладание марксизма в рабочем движении и его заметное влияние в мировой социальной науке. Одно связано с другим — сильная теория привлекала кадры социал-демократии.

В этом быстром возрождении организационной структуры марксизма после смерти его основателя есть некоторая загадочность, не осознававшаяся самими марксистами, для которых триумф «единственно верного учения» был предопределен.

Между тем еще в 70-е гг. шансы лассальянства и анархизма могли казаться предпочтительными. Готская программа германской социал-демократии содержала лассальянские положения. Интернационал федералистов, в отличие от распавшегося марксистского, еще продолжал существовать. Во Франции начался ренессанс прудонизма.

Не блестящи были и успехи марксизма на ниве науки. «Капитал» Маркса так и остался незаконченным — его автор не смог найти решения ряда противоречий своей теории[679]. Другие опубликованные работы Маркса носили публицистический или идеологический характер, и его репутация ученого висела на волоске. После смерти Маркса его учение могло повторить судьбу идей Фурье и Сен-Симона. Но этого не случилось, и значение такого поворота судьбы колоссально.

* * *

 

К концу жизни Маркса немногочисленные рабочие партии, тяготевшие к марксизму, существовали во Франции, Бельгии, Испании и Польше. Но они не имели преобладающего влияния среди рабочих своих стран. В Германии партия была более многочисленной, но полу-марксистской. Возникновение марксистских партий было делом скорее случайным — кто-то из рабочих лидеров или социалистов, сумевших организовать партию, увлекался марксизмом, а кто-то нет. Никакого специального тяготения пролетариата именно к марксизму не было. Возникновение рабочих партий, обращение рабочего движения к парламентской политике было проблемой для радикальных анархистов, но не гарантировало победу именно марксизму. Путь к сердцу рабочего лежал через интеллигенцию, через будущих агитаторов и организаторов. А как привлечь их?

Впервые со времен Лютера и Кальвина судьбы мира зависели не от королей, полководцев и изобретателей, а от идеологической школы численностью в несколько десятков человек.

Главой этой школы стал друг, спонсор и тень Маркса Фридрих Энгельс. Его научные и публицистические способности вполне сопоставимы с марксовыми, но по части амбиций он был значительно скромнее, уступая Марксу первые роли. Уже в последние годы жизни Маркса Энгельс принялся за обработку идей своего друга, превращение их в стройное учение и создание школы марксизма – сообщества социальных исследователей и общественных деятелей, мыслящих в соответствии с общей методологией. Общность методологии, притягательная сила совместной общественной цели, взаимоподдержка в полемике с внешними силами, «раскрутка» друг друга позволила сделать учение Маркса постоянным и влиятельным участником идейной жизни всего мира. Именно школа превратила марксизм в исторический фактор, превосходящий по мощи целые государства.

В «Антидюринге», «Диалектике природы» и «Происхождении семьи, частной собственности и государства» Энгельс достраивал здание там, где Маркс не продвинулся дальше стройплощадки. Второпях Энгельс заполнял бреши учения фрагментами чужих исследований, что позволило «марксоедам» выдвигать обвинения в плагиате. Но и Энгельсу было не по силам завершить всю систему, аргументировано ответить на множество актуальных вопросов социальной мысли с позиций марксистского метода. Здесь в работу включились Карл Каутский, Франц Меринг, Эдуард Бернштейн, Антонио Лабриола, Жюль Гед и Георгий Плеханов. В каждом из них интерес к марксизму пробудился по-разному, но Энгельс сумел организовать эти интернациональные силы. Именно им и предстояло сформировать ортодоксию марксизма и как интеллектуальной школы, и как политической идеологии. Вторая задача вскоре вышла на первый план, и марксизм пошел по пути упрощения Маркса. «Основное направление их деятельности можно рассматривать фактически как продолжение деятельности самого Энгельса. Они стремились различными путями систематизировать исторический материализм как всеобъемлющее учение… способное… дать рабочему движению широкое и ясное представление о мире, которое сразу смогли бы усвоить наиболее активные его сторонники»[680].

Культ Маркса, укреплявшийся его последователями, позволял камуфлировать недостатки теории по крайней мере внутри марксистской субкультуры. Как писал В. Чернов, уважительно относившийся к марксистскому наследию, «его почитатели, с самим Энгельсом во главе, в особенности непосредственно после смерти своего вождя, учителя и друга, настолько были увлечены естественным пиететом к его имени, что, бесспорно превзошли меру в превознесении его исторических заслуг и тем самым умалили значение всех его предшественников»[681].

Но в этом культе, безусловно сковывавшем свободное научное творчество, была и конструктивная сторона – научная дисциплина, приверженность согласованной терминологии и методологии, слаженное распространение идей вовне. Где свободные ученые провели бы вечность в дискуссиях, марксистская школа действовала как мощная агитационная машина, предвосхищая достижения современного пиара, гипнотизируя неофитов авторитетами, научное сообщество – объемами коллективно переработанного эмпирического материала, стройностью методологии и политической актуальностью. Ни одна другая научная школа не имела такой связи с социальным движением, с общественной практикой. Ни одно социальное движение, социалистическое течение не имело в этот момент такой научной школы. Это стало главным козырем марксистов в борьбе за кадры. Марксизм впервые оправдал свое самоназвание «научный социализм», над которым издевался Бакунин. Марксизм стал социализмом, ядром которого была научная школа, и благодаря этому на некоторое время его теория действительно приблизилась к достижимому на тот момент уровню научной истины. Марксистская социал-демократия стала эмпиричной, сосредоточенной на актуальной реальности и потому более далекой от идеалов, от утопии посткапиталистического общества. Эта оборотная сторона научности не была осознана как опасность, но плоды ее буду зреть очень быстро.

* * *

 

Марксизм несмотря на все способности авторов его нового поколения так и остался бы сектой, если бы не два обстоятельства: учение сумело хорошо адаптироваться к новым тенденциям времени, в то время как конкуренты либо не выдвинули сильных теоретиков, либо «ушли в отрыв» от реальности конца XIX века. Марксизм занял нишу на правом фланге социалистического учения, постепенно поглощая и этатистские (прежде всего лассальянство и бланкизм), и умеренные (прежде всего социал-либерализм и прудонизм) течения. Субъективные успехи школы удачно «вписались» в тенденцию к складыванию государственно-монополистического индустриального (индустриально-этократического) общества, которая возобладает в ХХ веке.

Марксистская схема в большей степени, чем анархистская, соответствовала тенденциям той эпохи, доводя их почти до логического конца. Оставалось сделать только шаг, признать, что речь идет не о социализме, а о технократии, о максимальной концентрации ресурсов (включая человеческие) в руках управленческой элиты, планирующей развитие общества и управляющей выполнением этих планов. Но Маркс считал, что действует в интересах рабочего класса. И в этом субъективном стремлении действовать на благо пролетариата крылось уникальное значение марксизма. Смешав в единой системе социалистические ценности и индустриально-технократический проект, Маркс привил социальной политике режимов ХХ века ряд социалистических идей, которые должны были стать достоянием протестной, а не правящей среды. Если бы не прививка марксизма, ничто не мешало бы господству в умах технократической элиты ХХ в. нацистских и полу-нацистских идей, наиболее полно выражающих элитаризм индустриальной олигархии. Благодаря идейному синтезу, осуществленному марксизмом, индустриальные государства стали более устойчивыми, элитарная социальная наука и производные от нее официальная мысль и массовое сознание — в гораздо большей степени пропитанными социалистическими ценностями, чем в случае последовательной реализации технократического проекта олигархической элитой и одновременного столь же последовательного отстаивания принципов бесклассового общества социалистами (путь, по которому пошли анархисты).

* * *

 

Но в чем тогда заключается собственно пролетарская идеология, то есть стратегия перемен, которая соответствует стремлениям пролетариев. В XIX веке это были идеи анархизма в разных вариантах – от прудонизма до анархо-синдикализма. Рабочий еще не оторвался от крестьянских и ремесленных корней, и его идеологи стремились вернуть пролетариев к распоряжению средствами производства на новом техническом уровне. После того, как рабочие окончательно свыклись со своим положением инструмента высокоспециализированного производственного организма, изменилось и их сознание. В фордистскую эпоху узкого разделения труда и конвейера рабочий стал стремиться к простой защите своих социальных прав на производстве, повышению зарплаты, гарантии на случай травм, инвалидности, а также в старости. Эта программа, объективно вытекающая из стремлений реальных рабочих зрелого индустриального общества, получила позднее наименование «социальное государство», и стала реализовываться правой социал-демократией и социал-либералами в ХХ веке (хотя соответствующие идеи, как мы видели, были выдвинуты уже в XIX веке, после чего последовали первые попытки преобразований в этом направлении). Ленин называет это «тред-юнионистским сознанием». Марксистский коммунистический проект предлагает альтернативу этим частным улучшениям. Предлагая себя в качестве выразителя интересов пролетариата, марксизм на деле собирается идти дальше, чем нужно самому пролетариату как классу, туда, о чем могут помыслить лишь отдельные пролетарии, к обществу, где нет никакого пролетариата. Пролетариат оказывается попутчиком марксизма, его союзником до возникновения социального государства.

 

Возрождение Интернационала

 

В период раскола Интернационала не ослабевали попытки восстановить единое поле социалистического движения. Полем синтеза идей первоначально оставался Интернационал федералистов. Его конгресс в Брюсселе в сентябре 1874 г. был прямым продолжением традиции догаагского МТР. На форум съехались анархисты, тред-юнионисты и лассальянцы из Испании, Италии, Франции, Германии, Великобритании, Швейцарии и Бельгии, а в центре дискуссий оказался проект Сезара де Папа, который вообще не был анархистским.

Де Пап попытался построить синтез конструктивных идей разных направлений Интернационала в работе «Об организации общественных служб в будущем обществе». Одновременно швейцарские горнорабочие-федералисты подготовили записку, где утверждали, что в будущем обществе необходимо поддерживать такие общественные службы, как статистика, охрана сырьевых ресурсов, образование, гигиена, коммуникации, защита личности, защита страны. Говоря современным языком, речь идет о защите социальных, экологических, гражданских стандартов и внешнеполитической безопасности.

Авторы швейцарской записки считали, что общественные службы можно передать коммунам и их объединениям. На эти нужды должны собираться отдельные сборы (чтобы не концентрировать финансы в отдельных руках). Де Пап считал, что опасно отдавать общественные службы «частным» организациям, так как это может породить монополию. Он предлагал отдать их государству, то есть провести национализацию естественных монополий и коммуникаций. Предвосхищая споры либералов и социал-демократов, Де Пап утверждал: «Если бы все железные дороги эксплуатировались непосредственно правительствами, подобно почтам, и подобно телеграфам в некоторых странах, это было бы лучше для всех»[682]. С таким категорическим утверждением анархисты никак не могли согласиться.

Встав практически на лассальянские позиции, Де Пап призывал не разрушать государство, а изменить в нем «кое-какие буржуазные приводы» и разделить полномочия государственных органов и кооперативных союзов, которые могут взять в свои руки остальную часть хозяйства[683]. Поскольку кооперативы и коллективы не смогут сами обеспечить общественные нужды, эту сферу все равно придется передать либо частным собственникам (что было неприемлемо для всех участников МТР), либо государству. Из этого Де Пап делает пророческий вывод: «Коллективисты хотят разрушить государство как учреждение вредное, но им придется восстановить его, каким бы именем его ни назвали»[684]. Опыт махновского движения и революции в Испании 1936-1939 гг. подтвердит правоту Папа в этом вопросе. Пока есть общественно-необходимая ниша для государства, в минимальном виде оно будет воспроизводиться даже анархистами. Путь к преодолению государства лежит через преодоление ниши.

Анархисты повторили Де Папу свой «символ веры»: «устроив такое государство, рабочие займут лишь место буржуазии», а задача революции – организовать общество по-новому, на основе равноправных договорных связей. Общественные службы должны осуществляться коммунами и их союзами[685].

В итоге дискуссии компромисс был найден не путем синтеза двух моделей, а с помощью идеи «национальных путей к социализму» (тогда эта формула ХХ века еще не употреблялась). Де Пап говорил, что в большинстве стран «рабочие найдут более простым и удобным захват существующих государств, чем общее разрушение и потом организацию всего заново. У других, например, в Испании, вследствие внутренних раздоров этой страны, положение дел становится более и более анархичным, и тогда весьма естественно, что этот народ организуется совершенно заново, начиная снизу»[686]. Часть этатистов не была склонна и к такому компромиссу, Эккариус настаивал, что анархия привела бы «лишь обратно к средним векам, когда корпорации дрались между собою»[687]. Анархисты в большинстве своем поддержали прежний компромиссный подход федералистов – в каждой стране можно идти к социализму своим путем – в Германии – сверху, в Швейцарии, Испании и Италии – снизу. На том и согласились.

Характерно, что самоисключение марксистов из Интернационала не предотвратило возвращение к полемике этатистов и антиэтатистов. Но итоги конгресса 1874 г. позволяли надеяться, что эта полемика – не препятствие солидарности рабочего и социалистического движения, и постепенно диалог разных течений может привести к синтезу на основе федерализма, сочетания умеренной государственности и самоуправления. Активным пропагандистом такого синтеза был П.Л. Лавров. Он даже сформулировал теорию, в соответствии с которой фракции Интернационала обречены на сосуществование, как две стороны одного процесса: «Интернационал должен одновременно удовлетворить и требованию расширить сознание единства рабочего сословия в его борьбе с капиталом, и требованию ведения этой борьбы возможно согласно, цельно, т.е. требованию внесения единства в самую борьбу. Поэтому в нем одновременно должно преследовать обе цели, нисколько одна другую не исключающие. Централисты большею частью обращают слишком исключительное внимание на второй необходимый элемент организации, федералисты, в их более крайних формах – на первый, столь же необходимый»[688].

Наблюдение Лаврова верно в том смысле, что в обоих течениях должны проявляться демократические и авторитарные тенденции. Но само различие течений не сводится к этим двум тенденциям. Различие обусловлено двумя разными моделями будущего общества, социализма. Пока не достигнуто единое понимание принципов социализма, невозможно и прочное единство освободительного социализма и марксизма.

Конгресс 1874 г. не приблизил такого единства по сравнению с состоянием МТР 60-х гг. Синтез достижений освободительного социализма и марксизма буду вести народники, но Россия находилась на периферии европейского социалистического движения. В Западной Европе брюссельский компромисс 1874 г. не вылился в долгосрочную работу по синтезу идей.

Более того, пока Маркс эволюционировал в сторону политического анархизма, нишу государственных социалистов заняли лассальянцы и Де Пап. В дальнейшем, по мере консолидации социал-демократов марксисты будут сдвигаться в обратном направлении, навстречу другим государственным социалистам, прочь от революционных тенденций 70-х гг. А анархисты, напротив, будут тяготеть к радикальной позиции, занимая нишу наиболее протестной идеологии. В этих условиях марксизм объективно оказался в центре между радикальным федерализмом анархистов и социал-реформизмом лассальянцев. Лассальянцы и марксисты в Германии объединились. К компромиссу с марксистами стали тяготеть и реформисты, и революционеры-государственники. Они покидали Интернационал федералистов без шума, просто в силу совместных интересов с социал-демократами марксистами.

* * *

 

Несмотря на это, зондаж возможности восстановления широкого Интернационала не прекращался и после 1874 г. На Бернский конгресс антиавторитарного МТР, проходивший в октябре 1876 г., явились представители бельгийской секции только что распущенного марксистского МТР и предложили созвать объединенный конгресс социалистов.

В сентябре 1877 г. представители обеих фракций съехались в Женеве. Чтобы не сорвать наметившееся сближение, сначала обсудили общие тенденции развития капитализма, отметив тенденцию к его концентрации. Но как только речь зашла о способах преодоления капитализма, старые споры разразились с новой силой. Анархисты выступали за передачу средств производства в руки коллективов, работа которых будет координироваться с помощью статистики, а не государственного руководства. Сторонники «авторитарных» партий провели свою резолюцию, где настаивали: «собственником земли и других орудий труда, должно быть государство, представляющее весь народ и организующее из недр своих свободные коммуны»[689]. Это – даже не марксистская, а лассальянская формула, и на ней двум течениям сойтись было никак нельзя. Стороны переругались и расстались ни с чем.

Но стремление найти общий язык было так велико, что представители двух течений не стали ждать год, и уже в ноябре 1877 г. сошлись в Генте, где со своей компромиссной концепцией выступил Де Пап. Чтобы не трогать анархистских святынь, он говорил о «государстве или коммуне» (позиция, которую теперь занимал и Маркс). Социал-демократы благосклонно отнеслись к проекту Де Папа, а анархисты – нет. Сближение не состоялось.

В 80-е гг. антиавторитарное крыло социализма, склонившееся под влиянием П. Кропоткина к радикальному коммунизму, стало уступать позиции. Анархисты, стремящиеся к идеологическому синтезу и конкретной конструктивной деятельности в защиту рабочих, стали сближаться с марксистами. Из-за распада Интернационала развеялась угроза диктатуры Маркса в рабочем движении, а радикальный антиполитизм анархо-коммунистов ограничивал свободу конструктивного творчества ничуть не меньшее, чем жесткие марксистские формулы. В итоге такие деятели антиавторитарного социализма, как Гед, Брусс, Малон, Кафиеро, Коста не пошли за Кропоткиным и радикальными анархистами, а приступили к созданию рабочих партий.

В 1880 г. бельгийцы возобновили попытки объединить социалистическое движение на новой организационной основе. Теперь предполагалось созвать конгресс не секций старого Интернационала (агония которого после 1877 г. прекратилась), а представителей социалистических и рабочих партий. Это отсекало бы радикальных анархистов, но открывало дорогу к примирению с немарксистскими течениями социализма, прежде всего французскими. Бельгийцы констатировали: «всюду наступает примирение старых споров…»[690], и призывали к возрождению МТР. На этот призыв откликнулись социалистические партии и организации от Аргентины до Польши, которые прислали делегатов или делегировали голоса на конференцию в Хуре, проходившую в октябре 1881 г. Делегаты так долго рассказывали о положении дел в своих странах, что до вопроса о создании нового Интернационала так и не дошли, или не решились к нему приступить. Но прогресс заключался уже в том, что сам этот вопрос перенесли на следующую конференцию, тем самым закрепив периодичность встреч. Но в 1883 г. из-за конфликтов между марксистами и поссибилистами (французскими социалистами-революционерами, продолжателями идейной линии Прудона) прошли две конференции. Социалистическое движение продолжало развиваться в расколотом состоянии, хотя раскол проходил по двойной линии (анархисты – марксисты – поссибилисты), причем поссибилисты происходили из того же идейного корня, что и анархисты. Но два антиавторитарных течения, как мы увидим, развивались в противоположных направлениях. Анархисты в 1881 г. даже провозгласили свой Интернационал, но эта инициатива пока оказалась неудачной.

Приобретением Парижской конференции 1883 г. стало более активное участие профсоюзного движения в процессе консолидации социалистов. В 1888 Лондонский конгресс тред-юнионов предложил поссибилистам созвать в Париже международный рабочий конгресс. Началась подготовительная работа. Но марксисты настаивали, что нужен конгресс партий, а прудонисты и британские тред-юнионисты активно работали в профсоюзах. Договориться не удалось.

В итоге 14-15 июля 1889 г. в Париже собрался не один, а два конгресса. Парадоксальным образом, чтобы обеспечить массовость, марксистский конгресс включал реформистов и анархистов. Партийный конгресс был посвящен преимущественно вопросам истории социализма – он подчеркивал свой юбилейный характер – на дворе было столетие Великой французской революции. Затем перешли к обсуждению международного законодательства в защиту труда. Присутствующие поддержали уже сформировавшийся со времен Первого Интернационала набор мер социальной защиты, увенчанный 8-часовым рабочим днем (похожие меры обсуждал и конгресс поссибилистов). 20 июля, закрыв конгресс, делегаты пошли на банкет. Там, в приподнятом настроении от славно завершенного дела, Либкнехт и Вальян подняли тосты, в которых провозглашался «Новый Интернационал»[691]. Так на пиру и родился Второй Интернационал.

* * *

 

Интернационал стал площадкой согласования результатов синтеза социалистических идей, проходившего в национальных партиях. Анархисты также приняли участие в создании Второго интернационала, который до 1893 г. был общим домом социалистов всех направлений.

От синтеза различных социалистических течений в конце XIX в наибольшей степени выиграл марксизм. В его поступательной концепции движения в будущее все могло найти свое место как некоторая стадия на пути к цели. В различных социал-демократических партиях пришлись ко двору и идеи кооперативного социализма, и муниципальный социализм Малона, и элементы синдикализма.

Раскол с поссибилистами удалось преодолеть в 1891 г. на Брюссельском конгрессе, что сдвинуло Интернационал к большей умеренности. В объединенном Интернационале марксисты заняли позиции центра, опираясь на реформистов в борьбе с анархистами, а на анархистов и близких к ним левых социалистов – в борьбе с реформистами. Итогом стало вытеснение радикальных анархистов из Интернационала в 1893 г. и фактический переход большинства марксистов на позиции реформизма к началу Первой мировой войны.

Избавиться от анархистов удалось не сразу. Условием участия в конгрессах в 1891 г. было объявлено признание необходимости политической борьбы, что вполне устроило многих анархистов, так как политическая борьба не сводится к парламентской. Чтобы отделаться от анархистов, на Цюрихском конгрессе 1893 г. специально уточнили, что политическая деятельность должна пониматься в том смысле, что политические права и законодательные механизмы используются «в интересах дела пролетариата и для достижения политической власти»[692]. Анархисты во главе с Г. Ландауэром протестовали против этого сужения социалистической идеи, и их вывели из зала силой. Они удалились на собственную конференцию.

Давление анархистов на Интернационал продолжалось и в дальнейшем. Те анархисты, для которых вопрос о неучастии в партийно-политической борьбе был принципиальным, были исключены из Интернационала, но группа левых коммунистов во главе с Д. Ньювенгейсом осталась и проводила в кулуарах конгрессов анархистские конференции. Так, в 1896 г. в Лондоне и в 1904 г. в Амстердаме собирались конференции революционных коммунистов и коммунистических анархистов.

 

Интернационал по-прежнему был открыт для немарксистских партий (в него входили и эсеры), но марксизм (эволюционировавший под влиянием лассальянства и прудонизма) стал в нем господствующим течением. Слово «социал-демократ» стало отождествляться с понятием «марксист», что вряд ли оправдано – ни по праву первенства (вспомним бакунинский альянс социалистической демократии), ни по существу – за социализм и демократию, демократический социализм боролись и другие течения от прудонистов (затем – интегральных социалистов) Франции до народников России.

Однако, потеснив социалистов – оппонентов марксизма на поле социальной науки, основатели ортодоксии впоследствии столкнулись с «гражданской войной» в собственном лагере. Жизнь ставила новые задачи, человечество вступало в ХХ век, которому предстояло проверить марксистскую теорию практикой, тем самым «праксисом», к которому с таким почтением относился и сам основоположник учения. А ответы на вызовы практики марксисты давали совершенно разные.

Пытаясь отгородиться от левых и правых ревизионистов, Второй интернационал принял в 1907 г. формулу допуска в организацию, в которой содержались «основные принципы социализма»: «обобществление средств производства и обмена; интернациональные союз и действия трудящихся; социалистическое завоевание власти пролетариатом, организованным в классовую партию»[693]. Но слово «обобществление» требовало конкретизации, партии не было чисто классовыми, так как включали широкий социальный спектр трудящихся, а интернационализм становился все более формальным.

Уже в Брюсселе в 1891 г. стало заметно, как задачи социальной текучки стали преобладать над социалистическими целями. Вопросы рабочего законодательства обсуждались так тщательно, что пришлось напоминать: социальное законодательство не может решить рабочего вопроса, это – задача социальной революции. Да, да, конечно, но…

Несмотря на признание интернационального братства рабочих, в социал-демократии, как мы увидим, постоянно шла борьба между интернационализмом и национальным эгоизмом. Но, несмотря на это, благодаря Интернационалу марксизм стал всеевропейским явлением. Европа была «столицей мира», и из этой позиции марксизм распространился по планете.

 

Германский социализм: Лассаль + Маркс и Энгельс

 

Именно с родной Германией уставшие от интернациональных дрязг Маркс и Энгельс связывали свои надежды. В январе 1874 г. в письме к В. Либкнехту Энгельс заявил, что теперь немецкий пролетариат стоит во главе европейского рабочего движения[694]. Это «новое назначение» немецкого пролетариата авангардом европейского означало и новую тактику марксистов — контролировать европейское рабочее движение через сильную германскую партию. В это время уже наметилось сближение двух фракций немецкого социализма. Но их объединение по мысли Маркса должно было пройти именно на его платформе, тем более, что после смерти Лассаля в Германии не осталось сильных социалистических теоретиков. По мере эволюции Маркса и Энгельса в сторону антиэтатизма в ходе полемики с Бакуниным разногласия марксизма и лассальянства стали еще очевидней. Именно критика лассальянства в 1875 г. позволила Марксу и Энгельсу более четко отмежеваться от государственного социализма.

Еще в 1873 г. лидеры СДРП Либкнехт и Бебель просили Маркса подвергнуть критическому разбору сочинения Лассаля, чтобы облегчить преодоление лассальянства в рабочем движении. Но в это время Маркс и Энгельс были столь увлечены борьбой бакунизмом, что разбор лассальянства отложили на потом. В итоге лассальянство продолжало преобладать в рабочем движении Германии, и не только в ВГРС. Как писал Бебель Энгельсу, «Вы не должны забывать, что сочинения Лассаля, благодаря своему общедоступному языку, фактически составляют основу социалистического мировоззрения масс (это – совершенно бесспорный факт). Они в десять, двадцать раз шире распространены в Германии, чем какое-либо другое социалистическое сочинение, и потому Лассаль пользуется значительной популярностью»[695]. Самостоятельно Бебель и Либкнехт не могли противостоять аргументам лассальянства, а Маркс и Энгельс вовремя им не помогли.

После тяжелых согласований программы, проведенных лидерами ВГРС и СДРП, в ней остались основные лассальянские положения.

Это вызвало гнев Маркса и Энгельса. Лидеров новой, объединенной Социалистической партии, не спасло от гнева Маркса то, что они пытались затушевать разногласия двух теоретиков. Например: «Освобождение труда требует превращения орудий труда в коллективное достояние всего общества и регулирования всего труда на началах ассоциации, так, чтобы продукт его получал общеполезное употребление и справедливо распределялся»[696]. Это – марксистская модель социализма с небольшими терминологическими уступками лассальянству. Но то – программа-максимум. А вот путь к социализму – по Лассалю. Социализм «как подготовительной меры… требует устройства социалистических производительных товариществ при содействии государства и под демократическим контролем трудящегося народа»[697].

Энгельс изложил претензии к проекту программы еще до объединительного съезда в письме к Бебелю: проект носит националистический характер, утверждает, что по отношению к рабочему классу остальные классы оставляют «сплошную реакционную массу», сохраняет ссылку на «железный закон заработной платы», включило государственную помощь рабочим ассоциациям в качестве единственного социального требования. За время, прошедшее после смерти Лассаля и Прудона, взгляды Маркса и Энгельса значительно развились, они развивались на глазах. Именно в письме к Бебелю Энгельс четко отделяет социализм от государства, предлагая употреблять слово «община».

Некоторые положения лассальянства, которые опровергал Энгельс, затем глубоко укоренятся в социал-демократической теории, которая будет считать себя марксистской (и уже в таком качестве мы снова столкнемся с ними на страницах этой книги).

На объединительном съезде в Готе 25 мая 1875 г. лассальянское большинство отклонило попытки марксистов внести новые поправки в согласованный проект. Так возникла Социалистическая рабочая партия, в дальнейшем – Социалистическая рабочая партия Германии (СДПГ). Уступки лассальянцам вызывали возмущение Маркса и Энгельса. Бебель сетовал по этому поводу: «далеко не легко было столковаться с обоими лондонскими стариками. Что у нас считалось благоразумным расчетом и искусной тактикой, в том они усматривали слабость и непростительную уступчивость; но в конце концов важнее был самый факт объединения»[698].

Вдогонку съезду Маркс написал развернутую критику Готской программы. Он повторил их с Энгельсом претензии, уже изложенные в письме к Бебелю.

Маркс особенно категорически протестует против надежд на буржуазное или бюрократическое государство. Между капитализмом и социализмом находится революционный переход, и государство может быть ни чем иным, как диктатурой пролетариата, которая, развиваясь, отмирает. Маркс протестует против «веры лассалевской секты в государство или, что ничуть не лучше, веры в демократические чудеса»[699] Это отделяет ортодоксальный марксизм от последующей практики социального государства в капиталистических странах.

* * *

 

В «Критике Готской программы» Маркс пишет, что при социализме еще «господствует тот же принцип, что и при обмене товарными эквивалентами: известное количество труда в одной форме обменивается на равное количество труда в другом»[700]. Зачем же тогда ликвидировать товарно-денежные отношения? Если рынок может обеспечить эквивалентный обмен, то критика в его адрес теряет смысл.

У академика Т.И. Ойземана это положение вызывает другое, можно сказать, социально обусловленное возражение: «Маркс, правда, ничего не говорит о качественном различии между сложным и простым трудом, различии, без которого невозможно социалистическое распределение в соответствии не только с количеством, но и качеством труда, его сложностью и ролью в иерархии трудовых отношений»[701]. Получается, что с точки зрения Маркса как раз социалистическое распределение по труду возможно без учета отличий «простого» и «сложного» труда и столь милой элитарному разуму «иерархии». Своим умолчанием Маркс, автор теории «сложного труда», добавившей розни в отношения пролетариата и интеллигенции, на старости лет сделал шаг в сторону Прудона. Ведь Прудон отрицал, что землекоп за час интенсивного качественного труда должен получить меньше, чем философ. Социалистическая идея в основе своей чужда иерархии, и бюрократии СССР пришлось с помощью теории «качественного труда» обосновывать, почему доходы ее чиновников настолько выше, чем зарплата «господствующего класса». Труд номенклатурных работников был очень «сложный» и место в иерархии «почетное».

А уж когда Энгельс прямо отрицает право высокообразованного работника при социализме получать больше, академик Ойзерман обвиняет его в том, что «основоположник» отменяет «социалистический принцип распределения»[702]. Кем сформулирован нарушенный Энгельсом «социалистический» принцип распределения по количеству, качеству и «роли в иерархии», академик не уточняет. С присущей ему скромностью.

А по существу – имеет ли человек с более высоким уровнем образования априорное право на более высокие доходы по сравнению с работником с более низким уровнем знаний? В данный момент времени они затрачивают одинаковые усилия – один, скажем, убирая снег, а другой – составляя сложный текст. В «Капитале» Маркс отдал преимущество «сложному труду», поскольку на подготовку «сложного» специалиста «обществом» затрачено больше усилий. Но по этой логике можно оправдать и безделие лорда – в детстве на него затратили такие средства, что секунда его труда дороже часов труда его садовника. Подписал лорд какую-нибудь бумагу – имеет право отдыхать до вечера – такой «сложный» труд, общество «вложилось». Образованный человек затрачивал труд на образование. Но, во-первых, этот труд может оплачивать стипендия. А во-вторых, есть не только материальные стимулы приобретения знаний. Советское общество поступило более справедливо, фактически уравняв в правах интеллектуалов и работяг. И люди не перестали стремиться в институты, что понятно. Значительная часть населения все равно хочет заниматься творческим и интеллектуальным трудом, даже если за это не предусмотрена дополнительная плата. А уж в России грани XX-XXI веков эта закономерность получила, можно сказать, экспериментальное подтверждение. Когда научное сословие было превращено в касту нищих, когда резко снизилась востребованность результатов научного творчества, люди все равно идут в науку. Творческий характер деятельности – сильнейший стимул, который компенсирует и трудозатраты обучения, и «невыгодность» профессии в те периоды, когда правящая элита тормозит развитие общества, удушая науку голодом.

В современном обществе Запада происходит естественный процесс вытеснения низкоквалифицированного труда в связи с его непрестижностью (это – не вопрос оплаты – нужда в таком труде и нормы социального государства заставляют за него платить, но нормальный человек ищет более творческую работу), в связи с модернизацией технологии труда, прежде считавшегося ручным (например, внедрение малогабаритной уборочной техники). Конечное решение проблемы, которое подсказывает и эта тенденция, и принципы социализма – не привилегии для образованных, а вовлечение большинства населения в творческую деятельность и вытеснение грубого монотонного труда автоматизацией.

* * *

 

Критика чужой программы – это и повод еще раз изложить собственную.

В «Критике Готской программы» Маркс остается верен своим идеям 50-60-х гг., на которых мы уже останавливались подробно. Но есть и новые интересные детали, на которые необходимо здесь обратить внимание[703].

Маркс разделяет историю коммунистического общества, наступающего после «диктатуры пролетариата», на две фазы. В первой фазе коммунистическое общество только что вышло из капиталистического, сохраняет его «родимые пятна» (позднее на эти «пятна» в СССР «списывали» чуть ли не все социальные недостатки).

Вторая фаза наступает, когда исчезнет порабощающее человека разделение труда, и труд становится первой потребностью жизни всесторонне развитой личности, а источники общественного богатства «польются полным потоком», общество сможет написать на своих знаменах: «Каждый по способностям, каждому по потребностям!» Здесь больше лирики, чем программы, но два критерия зрелого коммунизма названы конкретно – преодоление разделения труда и распределение по потребностям. Это сближает Маркса с народничеством и анархизмом, но, в отличие от русских теоретиков, он выводит преодоление разделения труда не из конкретных социально-экономических тенденций и явлений, а из философской конструкции, в соответствии с которой необходимо развивать прямо противоположную тенденцию индустриальной специализации, которая, дойдя до предела, отрицает самое себя. В этом проявляется важное свойство марксизма, который, провозглашая безгосударственный и неиерарахический идеал, предлагает двигаться в противоположном направлении.

Поскольку идеал второй фазы коммунизма принципиально неконкретен, важно определить, какова программа «переходного общества». Именно первая фаза является спорным пунктом основных социалистических направлений 70-х гг. Позднее первую фазу коммунизма в марксистской литературе будет принято называть «социализмом», то есть словом, которое в других традициях употреблялось для обозначения пост-капиталистического общества, прежде всего отличного от коммунистической модели.

Первая фаза коммунизма возникает не сразу, а после «диктатуры пролетариата», которую Маркс противопоставляет государственности. Это – не государство как таковое, а организация класса. Клаcc в целом организован в систему диктатуры. Это – обоюдоострая идея. Если весь класс, в лице каждого своего члена (или хотя бы любого желающего) каким-то образом (не разъясненным Марксом) сможет вырабатывать решения диктатуры, то мы имеем дело с демократией, игнорирующей волю меньшинства, не входящего в организацию большинства («остатки эксплуататорских классов»). Если же решения вырабатываются в некотором центре (пусть и выбранном пролетариями), а сами рабочие являются проводниками этих решений (как в обычном государстве – чиновники), то перед нами – тоталитарная модель, где государством поглощено все общество.

Равные социальные права работников, сохраняющиеся на первой фазе, Маркс считает признаком сохранения буржуазного права, которое в идеале также требует равноправия. Уже на первой фазе коммунизма равноправие наконец достигнуто, но в силу неравенств человеческих свойств и ситуаций оно оборачивается неравенством реальных возможностей. Так что переход от «уравнительности» ко второй фазе коммунизма необходим. Но Маркс не доказывает, что нарисованная им модель ведет к преодолению разделения труда. Напротив, сохраняются все предпосылки для социального закрепления разделения труда между управляющими и управляемыми. Маркс принимает за аксиому, что новая система вызовет взрывной рост производства. Тогда нужно показать, как изменение общественной структуры приведет к этому. Но Маркс лишь констатирует, что условия распределения продуктов обусловлены распределением «условий производства», а последние – характером собственности (частной или общественной, или как пишет Маркс – коллективной собственности работников), то есть по существу – юридическим фасадом социальной структуры. Юридически будет существовать общественная собственность. А кто будет распоряжаться ей на деле?

Определяя принципы распределения общественного продукта в первой фазе, Маркс указывает на нужды поддержания и развития производства, социальные программы и «издержки управления», то есть рисует модель социального государства (как показал опыт ХХ века – совместимого с капиталистическими отношениями), хотя речь идет о коммунизме.

Принципиально важно, кто определяет нормы распределения продукта по различным статьям (что пойдет на развитие производства, что на школы, а что – на «издержки управления») – сами работники или некий центр, от имени которого действуют управленцы? Маркс представляет дело так, что это распределение происходит как бы автоматически – после всех «необходимых выплат» (а кто их определяет?) работник получает ровно столько, сколько вложил. А кто определяет этот вклад? Количество труда можно определить в часах. А качество?

Доход работника Маркс представляет себе в виде пая, то есть доли в общем продукте. Но от идеи Прудона проект Маркса отличается принципиально – это пай в мировом хозяйстве, и его размеры практически невозможно проконтролировать. Так что в итоге все сводится к тому, что работнику за труд выдают квитанцию, которую можно обменять на продукты. То есть – деньги.

При этом для Маркса принципиально, что в новом обществе «производители не обменивают своих продуктов» (в этом – принципиальное отличие от анархо-коллективистских моделей). Рабочую силу за «квитанции» покупает «общество». Работники равноправны перед лицом общества. Но можно ли говорить о равноправии простого работника и управленца, который определяет условия определения дохода, распределения основных социально-экономических пропорций? В отношениях работника и «общества» оно представлено именно управленцем. Класс управленцев, действующих от имени общества, нанимает работников за «квитанции».

* * *

 

«Критика Готской программы» не привела к торжеству марксизма в немецкой социал-демократии. Более того, ее лидеры увлекались не только Лассалем. Большую популярность в социал-демократических кругах приобрел критик Маркса этический социалист и коллективист Евгений Дюринг, взгляды которого были близки отчасти к Прудону, отчасти к Лассалю.

Идеи Дюринга оказывали влияние на таких немецких лидеров, как Э. Бернштейн, И. Мост, В. Бракке и др. Опасность Дюринга заключалась в том, что он предлагал всеобъемлющую концепцию (хотя и компилятивную, мало что добавляющую к уже рассмотренным нами теориям) и в этом отношении составлял конкуренцию марксизму. Дюринг стремился соединить коммунистические, прудонистские и лассальянские идеи. Энгельс взялся за критику Дюринга. Его статьи, объединенные затем в единое издание «Антидюринг», были выдержаны в столь грубом тоне, настолько примитивизировали взгляды Дюринга, что в 1877 г. в партийных верхах разразился скандал, и лидеры чуть не раскололись из-за вопроса, можно ли продолжать печатать работу Энгельса в партийной прессе. Согласились, что можно, но только в теоретическом приложении. Маркс в связи с популярностью Дюринга писал, что среди вождей германской социал-демократии «пахнет гнилью»[704].

Но и это было не все, что пришлось претерпеть Марксу и Энгельсу, глядя из эмиграции на «свою» партию. В 1879 г. (а это было время «чрезвычайного закона», фактически загнавшего партию в подполье) вышла статья «Ретроспективный обзор социалистического движения в Германии», подписанная тремя звездочками (это были недавние дюрингианцы К. Хехберг, К. Шрамм и Э. Бернштейн). Эти «три звезды» планировалось включить в редакционный совет готовившейся к изданию в Швейцарии партийной газеты «Социал-демократ» (здесь был расчет на финансовую помощь Хехберга и острое перо Бернштейна). Статья призывала открыть путь в партию широким слоям интеллигенции (за «одностороннюю ориентацию на рабочий класс» авторы обвиняли лассальянцев, хотя эта же критика относилась и к марксизму), не ограничивая ее пролетарскими рамками (которыми ее руководство уже и так не было ограничено), и не возбуждать ненависть правительства излишним радикализмом.

Обвинения анархистов и близких им радикальных социал-демократов во главе с И. Мостом могли получить полное подтверждение — партия открывала ворота идеям, победа которых превращала ее в государственно-реформистскую. Приток интеллигенции в партию мог облегчить преодоление лассальянского догматизма части ее лидеров, но порождал новую проблему – многообразие идей, за рамками марксизма и лассальянства. Идейное творчество, к которому призывали «три звезды» могло означать отыскание путей не только к социализму, но и к отступлению в «буржуазный» лагерь. Энгельса возмущала также попытка «трех звезд» выступить против революционных методов борьбы, выразив сожаление по поводу насильственного характера революции 1848 г.

Маркс и Энгельс были вне себя. В сентябре 1879 г. они разослали своим сторонникам в партии «Циркулярное письмо», в котором категорически выступили против оппортунизма новых идеологов СДПГ, которые стремятся подчинить рабочий класс буржуазии[705]. Бебель, который прочил Бернштейна в редакторы партийного органа, успокаивал «стариков»: «во всей партии не найдется и дюжины людей, которые хотя бы в основных чертах одобрили эту работу»[706]. Маркс и Энгельс оказались проницательнее своих последователей. Через двадцать лет письмо «трех звезд» превратится во влиятельное течение бернштейнианства. Лидеры партии не разделяли тезисов статьи, но они тоже были готовы к сближению с теми средними слоями, которые Лассаль когда-то считал реакционной массой. Бебель писал Энгельсу, что мелкие буржуа и крестьяне «за последние годы примкнули к нам в большом числе и… во многих округах спасли на выборах честь партии» в условиях чрезвычайного закона, когда часть рабочих голосовала против социал-демократов[707].

В 1880 г. Бебель и Бернштейн поехали в Лондон как в Каноссу. Формально Бернштейн признал правоту Маркса и Энгельса, и инцидент был исчерпан, и «покаявшийся грешник» стал редактировать партийное издание «Социал-демократ». Но фактически партия продолжала «вписываться в цивилизованные правила игры». Она так и не стала вполне марксистской, хотя «старики» сохраняли в ней значительное влияние.

* * *

 

После смерти Маркса его культ окончательно вытеснил культ Лассаля. В. Чернов писал об особенностях марксистской догматики в Германии: «Впоследствии к этому влечению, продиктованному преклонением перед памятью покойного учителя, прибавились другие психологические мотивы, в том числе – чувство национальной гордости»[708]. Чернов ссылается на выступление А. Бебеля, который утверждал: «не простая случайность, что динамические законы общественного развития и научный базис социализма были открыты и положены немцами, на первом месте Марксом и Энгельсом… Германия стала руководительницей человечества в гигантской борьбе грядущего. По самому географическому положению и по ее развитию ей предрешена эта роль»[709]. Так германский национализм, который несколько ослаб в учении Маркса и Энгельса после создания Интернационала (что позволило марксизму стать мировым явлением), получил новый импульс в германской социал-демократии.

У теории, в соответствии с которой одна страна является центром мирового революционного движения, будет большое будущее. Чернов заметил это еще до победы «теории построения социализма в одной стране» в СССР: «после крушения германской гегемонии в социализме в результате ее шовинистического грехопадения в эпоху мировой войны, русский большевизм, несмотря на свой утрированный интернационализм, незаметно для себя пропитывается такою же бессознательно-националистической верой в призвание русского пролетариата возродить весь мировой социализм, пересоздав его по своему образу и подобию, и после этого, соединив его с нарождающимся социализмом народов Востока, получивших социалистическое откровение от русских большевиков и в чисто-большевицкой форме»[710]. Советские преподаватели научного коммунизма будут показывать, как происходит смещение центра революционного движения от Англии к Франции, затем к Германии, и, наконец, к России, которая и стала истинным вождем человечества к коммунизму. Но почему же наконец? Раз начавшись, движение на восток уже не остановить, и в середине ХХ в. на гегемонию стал претендовать Мао Цзэдун.

 

Остались ли Маркс и Энгельс революционерами?

 

Уже после смерти Маркса в Германии продолжался дальнейший синтез лассальянства и марксизма путем «сглаживания углов». В 1890 г. была принята Эрфуртская программа СДПГ, в которой были обойдены спорные вопросы. В общих выражениях говорилось о необходимости передать средства производства в собственность общества, без объяснения, каким образом это будет сделано. Социал-демократы подчеркивали, что это обобществление, которое предстоит в ближайшем будущем, нельзя путать ни с огосударствливанием, ни с передачей фабрик коллективам работников. Тогда что бы это значило? Нечто абстрактное: «только преобразование товарного производства в социалистическое, совершающееся для общества и через него»[711].

Оставшись без программы альтернативного общества, социал-демократия пошла по пути врастания в этатизированную капиталистическую систему, который на сегодняшний день привел к растворению социал-демократии в социал-либерализме, либеральной идеологии, признающей необходимость существования наряду с капиталистическими отношениями также социального государства и связанной с ним системы социальных гарантий. Поклонники этой стратегии пытаются найти ее обоснование прямо у основоположников.

В наше время бывшие коммунисты, ставшие в связи переменой режима социал-либералами, иногда при этом не желают расставаться с марксизмом. Это желание понятно: всю жизнь служил марксизму, марксизм был твоей религией, твоим альфа и омега. Теперь марксизм перестал быть господствующей религией. И ты готов служить новым господствующим идеям. И даже Маркса мобилизовать на эту службу. Мол, именно он, твой Учитель, тоже пришел к этим идеям, чуждым революционности, диктатуре, да и коммунизму. Какой матерый человечище – все открыл. Какая могучая теория – просто безразмерная. Она включает в себя и коммунизм, и либерализм. Философ Т.И. Ойзерман, посвятивший жизнь обоснованию коммунистической ортодоксии, ныне обратился из Павла в Савла. Мы уделим здесь повышенное внимание взглядам академика Ойзермана. Он ценен истории тем, что подробно сформулировал финал, к которому пришла правая тенденция марксистской традиции в результате деградации в либерализм. Борьба социал-либералов за наследство Маркса продолжается с конца XIX века, и в наше время мы наблюдаем новый натиск, анализ которого позволяет многое понять и о социал-либеральном постмарксизме, и о самом марксизме. Итак, академик Т.И. Ойзерман поражает нас сенсацией: «Маркс… никогда не высказывался в том духе, что утвердившаяся после революции власть будет именно диктатурой»[712]. Воистину, это открытие мирового масштаба. Точнее – закрытие. Закрыто сразу несколько работ Маркса.

Все же в другом месте постмарксистский философ вынужден вернуться к этому вопросу менее категорично. Да, Маркс, как ни прискорбно, высказывался о диктатуре (естественно, пролетариата), но выражался фигурально, в переносном, так сказать, смысле: «В своей характеристике Парижской Коммуны как диктатуры пролетариата Маркс и Энгельс подчеркивают, что правительство парижских коммунаров было избрано на основе всеобщего, равного и тайного избирательного права. В таком понимании диктатуры пролетариата нет ничего утопического, так как речь идет о народовластии, которое практически означает политическое господство рабочего класса, если он составляет большинство самодеятельного населения. Утопический характер понятию диктатуры пролетариата придал Ленин, поскольку он истолковывал ее как неограниченное какими-либо законами господство пролетариата, т.е. господство всей массы пролетариев, что, конечно, несовместимо с понятием диктатуры вообще, которая всегда и везде (в том числе и в СССР) была диктатурой частью верховного владыки, частью приближенной к нему правящей клики»[713].

Забавно, что, пытаясь защитить Маркса от «исказившего» его Ленина, Ойзерман в упрощенном виде пересказывает критику теории диктатуры пролетариата, более основательно сформулированную Бакуниным, который о Ленине не знал, о будущем коммунистическом режиме только догадывался, а критиковал именно Маркса. Разумеется, на вершине диктатуры находится какой-то лидер («верховный владыка», если желательно ругаться) и его окружение («клика», стало быть), но ее социальное содержание этим не исчерпывается. «Утопизм» (в смысле – ошибка) Маркса заключается в том, что он думал, будто диктатуру будет осуществлять пролетариат, а не бюрократия и другие управленческие слои (технократия). В этом отношении критика Бакунина (и соответствующие доводы Ойзермана) вполне справедлива. Конечно, Парижская Коммуна, к которой, кстати, Ленин относился точно также как и Маркс, не была диктатурой именно пролетариата, хотя, в полном соответствии с определением Ленина, могла изменить любой закон и прибегала к расстрелам заложников. У власти в Коммуне встал блок радикальной интеллигенции и рабочих, которые, занявшись управленческим трудом, автоматически перестали быть пролетариями (хотя в значительной степени выражали их интересы).

Модель Маркса ничуть не демократичней модели Ленина, изложенной в «Государстве и революции», так как оба теоретика поддерживают идею выборов. Выборы любили проводить и самые одиозные диктаторы ХХ века. Это само по себе ничего не меняет. Выборы диктаторов известны со времени древнего Рима, так что Маркс и Ленин не противоречат ни друг другу, ни себе, когда называют выборную власть диктатурой. Скорее утопичны те, кто считают выборную власть «народной», как Ф. Лассаль и его эпигоны плоть до Т. Ойзермана.

В условиях успехов социал-демократов на выборах Энгельс стал отходить от федерализма Парижской коммуны, который принял Маркс, к парламентарному устройству «пролетарского государства». В 1894 г. он писал: «Республика… является готовой политической формой для будущего господства пролетариата»[714].

Впрочем, само по себе это высказывание еще не доказывает, что «основоположники марксизма ни в малейшей мере не отрицали органической связи демократии и разделения властей»[715], как считает Т.И. Ойзерман. Ведь Парижская коммуна – тоже республика, а в ней разделения властей не было. Впрочем, стремясь противопоставить Энгельса (вкупе с Марксом) Ленину (противнику разделения властей), уважаемый академик находит для своей мысли еще более парадоксальное «доказательство» – цитату Энгельса времен революции 1848 г. с критикой непоследовательного разделения властей в Прусской монархии. Одна беда – Ленин тоже критиковал Думскую монархию Российской империи за недостаточную демократичность и недостаточную власть Думы. Прямо как Энгельс. В такие логические ловушки попадают философы, когда игнорируют исторический подход, требующий учитывать контекст любого высказывания.

Либеральный «марксист» продолжает развивать мысль, основанную на ложных посылках: «таким образом, в марксистском понятии диктатуры пролетариата обнаруживается, как мне представляется, противоречие между тем, что именуется диктатурой, и тем, что характеризуется как «завоевание демократии» и ее всестороннее развитие»[716].

Противоречия нет, если понимать, о чем идет речь. Слово «демократия» употребляется во многих смыслах: определенная система многопартийных выборов и связанных с ними институтов, народовластие (власть демоса), выдвижение низов (демоса) в правящую элиту. Если кто-то говорит о демократической диктатуре, то, очевидно, он считает, что демос, находящийся у власти, имеет право применять диктаторские средства поддержания своего господства. На практике речь идет о диктаторских полномочиях лидеров демоса (например, якобинцев). Диктатура – власть, не ограниченная законами, в том числе собственными. При недиктаторском парламентском режиме, который именует себя «демократическим», народовластия не больше, ибо власть принадлежит хозяйственной и политической элите. Но она ограничена принятыми ею же законами.

* * *

 

Маркс (как и Лассаль) питал некоторую слабость ко всеобщему избирательному праву. В условиях, когда буржуазные режимы не допускали всеобщего избирательного права, Маркс полагал, что «всеобщее избирательное право равносильно политическому господству рабочего класса Англии, где пролетариат составляет огромное большинство населения». Иронизируя в этой связи над проектами своих оппонентов, которые Маркс вовсе не считал приближающими социализм, он продолжает: «введение всеобщего избирательного права в Англии было бы в гораздо большей степени социалистическим мероприятием, нежели любое другое мероприятие, которому на континенте присваивается это почетное имя»[717]. Ошибка этой позиции Маркса стала очевидна после того, как его товарищ Лассаль (посмертно, впрочем, преданный анафеме) убедил Бисмарка даровать рабочим избирательное право. Реальная власть к рабочим после этого не перешла (также, как и после введения этого права в Англии), так как выборы – это еще не демократия, а лишь элемент демократии, опосредованный таким количеством финансовых, культурных и политических «сдержек», что создает скорее иллюзию народовластия (демократии), чем народовластие как таковое.

Маркс ставил задачу превратить всеобщее избирательное право «из орудия обмана, каким оно было до сих пор, в орудие освобождения»[718]. Выборы – лучший способ прихода социалистов к власти, чем другое недемократическое средство – восстание. Но это – способ начать преобразования, а не готовая форма социализма. Марксистам выборы приносили разочарование столь же часто, как и избирателям вообще. Марксисты поняли, что выборы – не есть социалистическая мера и не дают власть рабочему классу и его партии. Избиратели убедились, что выборы не часто выносят наверх тех, кто умеет выполнять обещания. Собственно, после этого было бы логично вернуться к оценке парламентаризма Прудоном и Бакуниным и выступать за федерализм. Но вовлеченность социал-демократии в актуальную парламентскую борьбу мешала это сделать.

Отталкиваясь от полемики с радикальным анархистом Бакуниным, Маркс был вынужден сделать уступку умеренному анархисту Прудону: в ряде стран «рабочие могут добиться своей цели мирными средствами»[719]. Указание на мирные средства не означает отказа от революции. Просто революция может быть совершена «мирными средствами» (чисто прудоновская позиция).

Маркс подтверждает: «социализм не может быть осуществлен без революции»[720]. Революция – не синоним насилия. Это – социально-политический переворот, ломающий старую политико-правовую оболочку, меняющий принципы социальной организации (подробнее об этом речь пойдет в последней главе этой книги). Революция может осуществляться разными методами. Отказался ли Маркс от революции, или просто согласился с Прудоном, что в некоторых случаях она может обойтись без кровопролития?

В 1880 г. Маркс в частном письме к Г. Гайдману высказал мысль, что его партия считает «английскую революцию не необходимой, но – согласно историческим прецедентам – возможной»[721]. Однако при оценке этого высказывания следует учитывать, что письмо было направлено известному реформисту, которого таким образом Маркс пытался убедить хотя бы в возможности революции (не то, что в необходимости). Для более широкой публикации письмо не предназначалось и увидело свет только в 1911 г. Цель Маркса – показать Гайдману, что его единомышленники не разжигают революцию искусственно, что она вырастает не из действий революционеров, а из социальных процессов. Избежать «революцию» можно, только наращивая давление на правящие классы. Как видим, речь идет о двух значениях слова революция, которые мы видели уже у Прудона. Избежав насильственной революции можно, только совершив ненасильственную. Так, в частном порядке Маркс признал правоту прудонистской стратегии «сожжения власти и собственности на медленном огне». Но и это – не отказ от революции, а только отказ от обязательности массового насилия, которое тоже возможно «согласно историческим прецедентам».

В 80-е гг. Энгельс был настроен еще более решительно. В 1889 г. он писал: «У нас единое мнение в вопросе о том, что пролетариат не может завоевать политическое господство – единственную дверь в новое общество – без насильственной революции»[722]. Хотя Энгельс согласен, что приемлемы и мирные средства борьбы, если они ведут к цели.

В 1891 г. Энгельс скорректировал свою точку зрения: «Можно представить себе, что старое общество могло бы мирно врасти в новое в таких странах, где народное представительство сосредотачивает в своих руках всю власть, где конституционным путем можно сделать все, что угодно, если только имеешь за собой большинство народа: в демократических республиках, как Франция и Америка, в таких монархиях, как Англия…»[723]. При том, что Маркс не может нести ответственность за сказанное Энгельсом через несколько лет после смерти своего соавтора, в этой фразе Энгельса снова нет отрицания революции, а есть только надежда, что «все, что угодно» (то есть и революционный переворот в отношениях собственности, и соответствующую перекройку социально-политической структуры) можно сделать конституционным путем. Подобным путем шел, например, С. Альенде во время Чилийской революции 1970-1973 гг., правда, неудачно – прийти к власти конституционным путем можно, но следует быть готовым к тому, что противники революции могут перейти к «игре без правил» в любой момент.

Энгельс, выражая мысль Маркса в предисловии к новому изданию «Капитала», излагает ее выверено для печати: «Англия является единственной страной, где неизбежная социальная революция может быть осуществлена всецело мирными и легальными средствами»[724].

Таким образом, здесь ясно сказано – революция при переходе к социализму неизбежна, но может проходить без стрельбы.

Удивительным образом читает эти строки Т.И. Ойзерман: «Мы видим, таким образом, что Маркс неоднократно высказывал свое убеждение в возможности мирных социалистических преобразований в условиях капитализма при наличии развитых эффективно функционирующих демократических учреждений и организованного рабочего класса, составляющего основную массу трудящегося населения и осознающего свои коренные интересы. Стоит отметить и то, что в приведенном высказывании Энгельса, излагающего воззрения Маркса, речь идет о социальной революции, осуществляемой мирными, легальными средствами. Это значит, что Маркс и Энгельс допускают два типа мирных социалистических преобразований: реформистский и революционный. Однако, имея в виду большинство высказываний основоположников марксизма по этому вопросу, можно сказать, что в большинстве случаев основоположники марксизма, говоря о мирных социалистических преобразованиях, имели в виду социалистические реформы, а не революцию»[725]. Несмотря на то, что академик ссылается на некое «большинство» антиреволюционных высказываний революционера Маркса, он приводит только указанную выше фразу из письма к Гайдману, которая сама по себе тоже мало что доказывает. Все остальные – не о том. «Неоднократные» высказывания о возможности «социалистических» преобразований – ироническая фраза о введении избирательного права, которое Маркс, как видно из его же слов, само по себе социалистическим преобразованием не считал. Академик не нашел ни слова и о «реформистском пути социалистических преобразований в условиях капитализма», который отличается даже от мирных революционных преобразований. Так что следует признать несостоятельной попытку Т.И. Ойземана превратить Маркса в Бернштейна. Маркс и Энгельс все же до конца жизни остались революционерами.

* * *

 

Т.И. Ойзерман «открыл» момент перехода Маркса от раннего марксизма «Манифеста коммунистической партии» к благонамеренному зрелому марксизму. Это – знаменитая фраза в предисловии к «Критике политической экономии» о том, что ни одна формация не уходит в небытие, пока она представляет достаточно простора для развития производительных сил. Это, оказывается, Маркс «пересматривает то представление о перспективах пролетарской революции, которое пронизывает «Манифест»…»[726] Манифест, правда, исходит из той же самой схемы – капитализм стремительно развивает производительные силы, приближая свой крах. И после 1859 г. Маркс продолжает ждать революцию в ближайшее время (то в связи с экономическим кризисом, то в связи с франко-прусской войной), и не безнадежно – он дожил до Парижской коммуны, которую приветствовал. В 1859 г. в отношении Маркса к революции ничего не изменилось. В 1875 г. в «Критике Готской программы» словно специально для фальсификаторов его взглядов Маркс написал, что в демократической республике, «в этой последней государственной форме буржуазного общества классовая борьба должна быть решена оружием…»[727]

Приняв свою гипотезу за доказательство, академик продолжает: «Несомненной заслугой Маркса и Энгельса является их переход от теоретического обоснования неизбежности насильственной пролетарской революции к теоретическому обоснованию возможности мирных социалистических преобразований в условиях капитализма»[728]. Заслуга сомнительная, причем сразу в двух отношениях. Во-первых, до конца жизни считая насильственную революцию наиболее вероятным путем к своей цели, Маркс и Энгельс не занимались теоретическим обоснованием мирных социалистических преобразований и ничего не оставили Ойзерману и его единомышленникам, кроме обрывочных цитат, при чем сказанных совсем о другом. Во-вторых, академик не нашел высказываний Маркса и Энгельса о «социалистических преобразованиях в условиях капитализма». Эту формулу он может поставить в заслугу себе, а не «классикам». Возможность ненасильственного формирования социалистических отношений в недрах капиталистического общества (что нужно отличать от социального государства) уже была теоретически и довольно подробно обоснована Прудоном и Лассалем, о чем Марксу и Энгельсу было хорошо известно, и от чего они категорически отмежевались.

* * *

 

А если по существу – возможны ли социалистические преобразования в рамках капиталистического строя? С точки зрения освободительного социализма, который не увязывает преодоление капитализма с созданием централизованной системы управления и планирования, распространенной на все общество – такие преобразования вполне возможны. Но их содержание важно отличать от обычных мер по улучшению положения работников, которые (при всей необходимости), еще не содержат в себе социалистического характера, то есть преодоления классового разделения. Социалистическими являются преобразования, формирующие социалистический сектор, в котором не существует разделения на класс собственников и работников, где они соединяются в одном лице самоуправляющегося работника.

Тем не менее, уже в конце XIX века и социал-демократическое, и анархическое движение превратилось в субкультуру, объединенную не только идеями, но собственной инфраструктурой. Синдикалистские профсоюзы и социалистические партии обрастали кооперативами, профсоюзами, народными домами, обширной культурной средой, воздействующей на литературу и искусство. Вслед за Прудоном лидер бельгийских социалистов Э. Вандервельде увидел эмбрион социализма в самой этой субкультуре. Маркс, как мы видели, с большими оговорками и под большим давлением политических обстоятельств тоже признавал в кооперативах модель социалистических отношений. Он иллюстрировал на примере кооперации вызревание «нового способа производства»[729], то есть элементов социализма. Теперь Т.И. Ойзерман может «поймать» Маркса на том, что он принимает за «новые отношения» чистый капитализм: «на деле эти предприятия, несмотря на то, что члены кооперативов не являются наемными рабочими, представляют собой, поскольку они существуют в системе рыночной экономики и подчиняются ее законам, капиталистические предприятия»[730]. Любопытно, что, пытаясь перетянуть Маркса на позиции социал-либерализма, Т.И. Ойзерман вынужден на минутку возвращаться на привычные ему марксистско-ленинские позиции. Ведь как раз коммунисты-ленинцы клеймили рыночные кооперативы как капиталистические предприятия, смешивая рынок и капитализм. Приходится напоминать, что капитализм и рынок – это разные явления. Рынок возник до капитализма, а вот капитализм не отделим от наемного труда, который отсутствует в чистых кооперативах. Таким образом, когда Маркс говорит о кооперативах, речь идет не о капиталистических предприятиях.

Социалистическое и кооперативное движение в некоторых странах на практике превращалось в ту самую систему общества, которая по замыслу Прудона была призвана вытеснить капиталистические отношения. Но была ли она принципиальной альтернативой капитализму, или он обладал возможностями интегрировать, поглотить социалистический «сектор»?

Развитие элементов социализма, предприятий с самоуправлением работников, отношений взаимности возможно вопреки политике государства, но до известного предела, пока протосоциалистический сектор не сопоставим по масштабам с капиталистическим. Исторический опыт свидетельствует, что более серьезные преобразования, связанные с вытеснением капиталистических отношений, возможны только во время революции. Властная и имущественная элиты готовы терпеть сектор, подчиняющийся другим законам, только пока он не претендует на лидерство в системе. Собственно, подобная ситуация складывалась и при развитии капитализма в недрах традиционного (феодального) общества. Аналогично растущий социалистический сектор рано или поздно будет нуждаться в смене правовой и политической системы, что ведет все же к революции.

* * *

 

Маркс доказывал, что переход от капитализма к социализму (коммунизму) обусловлен самими законами развития капитализма. «Такому экономическому воззрению, естественно, соответствует представление о возможности мирных социалистических преобразований, или эволюционного перехода от капитализма к социалистическому обществу»[731], – подводит Т.И. Ойзерман «базис» под искомую им (хотя и ненайденную) надстройку «нереволюционного» учения марксизма.

В итоге подобных операций с цитатами Маркса и Энгельса, которые, как мы видели, искажают их смысл, Т.И. Ойзерман приходит к выводу, что марксов «социализм выступает не столько как посткапиталистическое общество, сколько как трансформирующийся капитализм, сложившийся в результате реализации совокупности социальных программ, которые выдвинул и обосновал «научный социализм», утрачивающий при такой интерпретации его содержания присущие ему черты утопизма»[732]. При такой интерпретации идеология утрачивает и черты марксизма, и социализма вообще. Ибо социализм по определению – не капитализм (даже трансформирующийся), а какое-то принципиально иное общество. Если из программы Маркса убрать посткапиталистическое общество, останется общая для филантропов и социалистов «программа минимум», которую марксизм не выдвигал, а с большими оговорками поддержал. В XIX в. эта программа, известная теперь как социальное государство, казалась утопией. Но под давлением социалистов и просто гуманистов ее стало принимать к исполнению далекое от социализма «буржуазное» государство. Первые успехи социальной политики социал-демократии уже после смерти Энгельса сподвигли одного из видных марксистов Бернштейна пересмотреть учение Маркса (в отличие от нынешних социал-либералов тогда было бессмысленно отрицать, что речь идет именно о пересмотре, ревизии).

Сегодня бывшие марксисты — будь то западноевропейские социал-демократы или отечественные постмарксистские профессора — пытаются ввести Маркса в общество теоретиков современного глобализма. У этой затеи есть свои шансы — марксизм повлиял на западную либеральную мысль. Либерализм и марксизм роднит и индустриальная концепция прогресса, и стремление к глобальной управляемости мира. Так что не будем удивляться таким словам: “Маркс утопичен в той мере, в какой претендует не только на объяснение действительности, но и на ее изменение и преобразование. Не критика капитализма сама по себе является утопией, а стремление придать этой критике характер революционного действия, ломающего старый порядок и навязывающего всем волю одного класса и одной партии. Одно дело критиковать капитализм, другое — призывать к его насильственному уничтожению. Критика вполне совместима с научностью, желание насильственно переломить ход истории всегда утопично”[733] — утверждает В.М. Межуев.

Вот так. Пиночет или Франко (не говорю о левых исторических персонажах), насильственно переломившие ход истории — утописты. А вот Оуэн, не имевший таких стремлений, под утописта не подходит. Воистину, в своей либеральной упаковке марксизм не потерял парадоксальности, но вряд ли стал более научен. Он просто интегрируется в господствующую мировую идеологию, растворяясь в ней. Очистив марксизм от революционных “частностей”, присущих его революционной “версии” (подразумевается, что существует нереволюционная “версия марксизма”), В.М. Межуев получает искомый им либерализм (причем тоже очищенный от анархических, то есть антибюрократических, черт): “И как либерализм означает не уничтожение государства, что является анархической утопией, а лишь его перевод в правовое пространство, так и марксизм (вопреки его первоначальной — радикальной и революционной — версии), будучи освобожден от всех еще содержавшихся в нем утопических элементов, требует не отмены денег и рыночного хозяйства, а всего лишь максимально возможного на данный момент расширения рамок индивидуальной свободы, находящейся “по ту сторону” экономической необходимости”[734]. “Максимально возможного на данный момент расширения рамок индивидуальной свободы” (понимаемого совершенно по-разному) требуют и социализм, и либерализм, и консерватизм, и анархизм. Нынешние “постмодернистские” авторы пытаются смешать все идейные традиции воедино, аннигилировав их в сером политкорректном ничто, характерном для современной официальной европейской социальной мысли. Мы уже видели, что «нереволюционная версия марксизма» прямо противостоит взглядам самого Маркса.

Хотя социал-либеральная эволюция постмарксистов (ревизионистов, «либеральных марксистов» или, как они назывались в России – «легальных марксистов») и означает их разрыв с учением Маркса, все же основоположник несет некоторую ответственность за социал-либеральное перерождение значительной части своей школы. Важно понять: что в марксизме создавало предпосылки для эволюции ряда его ведущих теоретиков в сторону либерализма?

Определенные предпосылки перерождения марксистов лежат в области экономического детерминизма. Действительно, если победа предопределена, и момент этой победы зависит от зрелости капиталистических отношений, то следует и поддерживать развитие именно их. Простая логическая цепочка, проведенная «легальными марксистами» России уже в конце XIX века. Но надо признать, что нынешние социал-либералы заметно расширили эту аргументацию, почему мы и уделяем такое место полемике с Т.И. Ойзерманом.

Напомним мысль Маркса о формировании акционерных обществ с большим числом акционеров: «Это – результат высшего развития капиталистического производства, необходимый переходный пункт к обратному превращению капитала в собственность производителей, но уже не в частную собственность разъединенных производителей, а в собственность ассоциированных производителей, в непосредственную общественную собственность… Упразднение капиталистического способа производства в пределах самого капиталистического способа производства и потому само себя упраздняющее противоречие, которое prima facie представляется простым переходным пунктом к новой форме производства»[735].

Эта фраза Маркса никак не оправдывает концепцию Т.И. Ойзермана, так как речь опять идет о переходном пункте от капитализма к новому обществу, а не о «социализме в рамках капитализма». Но сказанное словно специально подтверждает подозрения Бакунина о банкократических стремлениях марксистов. Маркс проявляет здесь наивность, так как не видит, что толпы акционеров управляются небольшой группой держателей контрольного пакета, финансовой олигархии. Марксизм быстро преодолеет это слабое место марксова анализа новейших тенденций капитализма. Хотя учитель не справился с анализом нового этапа развития капитализма, позднее известного как империализм, марксисты помоложе разложат его по косточкам, доделав работу, успешно начатую еще Бакуниным.

Увлечение Маркса процессами акционирования – симптом более глубокого методологического изъяна. Маркс рассуждает об упразднении старого способа производства, а ключ к нему ищет в акциях – бумажках, фиксирующих причастность к собственности, к праву на распоряжение и получение прибыли. Но что это меняет в способе, которым осуществляется производство? Бросив удачный термин – способ производства – Маркс сосредоточился на окружающих это производство экономических факторах, прежде всего – собственности и стоимости. Но изменится ли способ, которым рабочий взаимодействует со станком, если изменится собственность на предприятие? Опыт ХХ в. убедительно показал – практически нет. Маркс за фасадом капитализма не увидел становой хребет индустриального общества.

Но как изменится общество, если начнет размываться индустриальные производственные отношения? Вот проблема для социалистической и социальной мысли, для которой расчищает место кризис марксизма. Впрочем, это проблема XXI века.

А на грани XIX и ХХ веков процессы финансово-промышленной концентрации, несмотря на упрочение капиталистического порядка, продолжали вселять большие надежды в марксистов. Энгельс писал: «В трестах свободная конкуренция превращается в монополию, а бесплановое производство капиталистического общества капитулирует перед плановым производством грядущего социалистического общества. Правда, сначала только к выгоде капиталистов»[736]. Социализм представляется как трест, в котором управляющая элита будет действовать «к выгоде» всех, а не только своей. Но получится не социализм, а государственный трест. При этом Энгельс не путает огосударствление с социализмом. Он пишет о государстве: «Чем больше производительных сил возьмет оно в свою собственность, тем полнее будет его превращение в совокупного капиталиста и тем большее число граждан будет оно эксплуатировать. Рабочие останутся наемными рабочими, пролетариями. Капиталистические отношения не уничтожаются, а, наоборот, доводятся до крайности, до высшей точки»[737]. Как перескочить от этого тоталитарного капитализма к социализму? Надежда – на философское переименование государства в не-государство. Энгельс прогнозирует: «Пролетариат берет государственную власть и превращает средства производства прежде всего в государственную собственность. Но тем самым он уничтожает самого себя как пролетариат, тем самым он уничтожает все классовые различия и классовые противоположности, а вместе с тем и государство как государство»[738]. Реальное огосударствливание, проведенное в СССР, докажет тщетность этих надежд. Государство останется государством, даже если его наименовать пролетарским. Бакунинская критика подтвердит свою правоту.

Дело, как мы видели, даже не в слове «государство», а в принципе экономического централизма, проповедовавшегося Марксом и его последователями. Идею централизма хорошо усвоило и второе поколение марксистских теоретиков. К. Каутский писал: «В социалистическом обществе все средства производства сосредоточены в одних руках, в нем есть лишь один-единственный «работодатель», от которого невозможно уйти к другому»[739]. Никуда рабочему не улизнуть.

В марксистском социализме не может быть самостоятельной от планирующего центра социально-экономической сферы. Поэтому марксистский идеал может реализоваться либо путем революционного вторжения в отношения собственности (что предпочли бы Маркс и Энгельс), либо путем поглощения всех собственников в глобальном акционерном обществе. Расчет Маркса как раз делался на глобальную, связанную единым коммуникационным полем и регулируемую из единого центра цивилизацию. Не является ли последней надеждой марксизма нынешний глобализм? В отличие от своих социал-либеральных эпигонов, Маркс не считал капиталистическую глобализацию достаточным условием для эволюционного возникновения социалистического общества. Но все же эволюция капитализма вселяла в Маркса и Энгельса надежды на то, что дело социалистической революции упрощается. Остается только экспроприировать штабы транснациональных корпораций и заменить их единым плановым центром, действующим в интересах «всех и каждого». Только кто определит эти интересы? И станет ли большинство людей счастливее под властью такого мирового планирования?

 

Французский социализм: Прудон + Маркс

 

В 70-е гг. во Франции шло восстановление структур рабочего движения после разгрома 1871 г. Преобладающим течением был прудонизм, доминировавший в профсоюзном движении. Рабочий съезд в Париже 1876 г. прошел под флагом мютюэлизма, договорного права, кооперации. Но выстраивать структуры взаимопомощи в условиях полицейских репрессий и бесправия рабочих было очень трудным делом. В повестку дня встало политическое действие, способное облегчить условия для развития рабочего движения.

Мотором политизации стали бывшие бакунисты Ж. Гед и П. Брусс. Гед постепенно придал слову «коллективизм» новое значение, сделав его почти синонимом марксизма (или своего понимания марксизма). Получив такого союзника, как Гед, зять Маркса Лафарг стал «возвращать» марксизм во Францию. Гед создал парижский кружок изучения «Капитала», соединив политическое течение с научной школой. И в этом был залог великого будущего марксизма также и во Франции.

Переход гедистов от бакунизма к марксизму шел постепенно. Первоначально бывшие бакунисты пришли к выводу о необходимости использования парламентской борьбы. В 1877 г. во время предвыборной кампании Гед и его товарищи развернули агитацию за социалистические лозунги, испытывавшие еще большое влияние бакунизма и прудонизма. Социалисты выступали за передачу средств производства в распоряжение тех, кто на них работает, и полную автономию территориальных общин от государства. Часть участников создания рабочей партии, такие, как Брусс, так и не перешли к марксизму. На втором рабочем съезде в Лионе гедисты предлагали проголосовать за переход орудий труда в коллективную собственность (вполне бакунистская формулировка). Сторонников политизации поддержало меньшинство синдикатов, но и это было победой.

В 1879 г. на третьем рабочем съезде в Марселе сторонники Геда вступили в конфликт с умеренными лидерами синдикатов, выступавшими за развитие кооперации, а не политическую борьбу за коллективизм. Гедисты выступили за революционный переход орудий труда в коллективную (общественную) собственность, осудив идею самопомощи рабочих путем создания кооперативов как неэффективную. На этот раз рабочие делегаты поддержали социалистов и даже проголосовали за переход земли, недр, орудий труда и сырья в «нераздельную и неотчуждаемую общественную собственность»[740]. Эта простая, понятная рабочим формулировка заметно сдвинула французский социализм в сторону марксизма. Началось создание рабочей партии, к которому подключился прудонист и депутат Коммуны Малон, вернувшийся из эмиграции.

В 1879 г. марксисты и левые прудонисты создали Французскую рабочую партию (ФРП). Программа ФРП испытывала сильное влияние бакунизма и прудонизма. Партия выступала за «коллективное присвоение» и «возвращение обществу всех средств производства». Ее лидерами стали П. Брусс, Б. Малон, Ж. Гед и П. Лафарг.

П. Брусс, тоже участник Коммуны, сохранив приверженность прудонизму и бакунизму, сделал лишь одну тактическую поправку к анархизму – возможность участия в выборах. Таким образом, он вернулся от бакунизма к прудонизму, продолжая вызывать раздражение Маркса и Энгельса. Энгельс назвал его «отъявленным анархистом, признавшим лишь допустимость участия в выборах…»[741] Тем самым Маркс признал, что с анархистами их разделяет не вопрос участия в выборах, а программа преобразований.

Но и сблизившийся с Марксом, Ж. Гед продолжал испытывать влияние идей Бакунина. В 1880 г. Гед писал: «коллективисты не являются коммунистами в том смысле, в котором во Франции обычно употребляют это слово… то, чего они добиваются – это обобществление средств производства; целью, которую они преследуют, является индивидуальная собственность, но распространенная на всех и основанная на личном труде ее владельцев»[742]. Только по мере обострения конфликта с товарищами-прудонистами Гед окончательно перешел на позиции марксизма.

В 1880 Лафарг и Гед с помощью самого Маркса подготовили более чистый марксистский вариант программы ФРП, но под влиянием Малона в ней осталось требование перехода орудий труда в собственность общин, а не всего общества. Выступая за расширение государственного сектора экономики, программа предусматривала распоряжение рабочих государственными предприятиями.

Несмотря на то, что Рабочая партия шла по пути синтеза различных теорий социализма, ей предстояла тяжелая работа по борьбе за влияние в рабочем движении. На севере Франции преобладали более умеренные сторонники развития кооперации, на юге – более радикальные анархисты. Созвать объединенный рабочий съезд уже не удалось, но и в самой Рабочей партии обострилась борьба между двумя тенденциями социализма.

* * *

 

В условиях преследований революционного социализма во Франции предложенная Прудоном стратегия постепенных действий, вытеснения власти и собственности гражданским обществом, оказалась ко времени. Именно на этом прудонизм сходился с тенденциями умеренности в марксисткой школе, которые усиливались и в Германии.

Но в другом отношении французский (и в целом европейский) социализм удалялся от прудонизма. Преобладающим стало непредрешенчество конкретных черт социализма, антиутопизм – поссибилизм (действие по возможности). Прудон победил в тактическом споре. Но ценой этого стало замалчивание принципиальных конструктивных разногласий, а по существу – забвение конструктивной программы социализма, разработанной Прудоном. Это забвение происходило по мере «вымирания» прудонистов времен Парижской коммуны.

Последним из могикан прудонизма был Бенуа Малон (1841-1893), участник бакунинского Альянса социалистической демократии, Интернационала и депутат Парижской коммуны. Он разработал идею «интегрального социализма», в котором сочетались идеи коммунального социализма прудоновского толка и социальная доктрина марксизма.

Штурм капитализма Коммуной не удался, и старый коммунар по возращении во Францию в конце 70-х гг. предлагал осаждать систему через местные коммуны, превращая их в территориальное самоуправление, в своего рода школу: «Завоевание муниципалитетов даст нам возможность приобретать опыт административного управления»[743]. Затем «красные муниципалитеты» могут превратиться в бастионы социализма.

В отличие от более поздних идей Бернштейна, Малон считал необходимым, действуя постепенно, держать в голове четкие параметры нового общества. Последним заветом прудонизма были слова Малона: «мы желаем не улучшить буржуазный строй, а подготовить социалистический»[744]. Почти цитируя Прудона, Малон заявлял: «придется долго ждать, но это лучше, чем одна Варфоломеевская ночь»[745]. По мнению Малона, как только муниципальный социализм укрепится, он совершит «бескровную революцию». Таким образом, задача социалистических властей на местах – «создать базу для коммунальной собственности и подготовить образование большой социалистической федерации коммун»[746]. Провозглашенная Коммуной стратегия революции может проводиться без грохота орудий.

В ходе избирательной кампании 1881 г. Рабочая партия потерпела поражение, и это вызвало обострение конфликтов в ней. Жесткое и неудачное руководство Геда подверглось нападкам, структура партии была демократизирована. Гед, заклейменный как авторитарист (его сближение с Марксом также способствовало этому обвинению), ушел из партии, но продолжал называть свою организацию Рабочей партией.

П. Луи в своей крайне пристрастной «Истории социализма во Франции» писал о ситуации в ФРП: «Против Геда выступил Брусс, подобно тому, как против Маркса Бакунин. Та же полемика, те же аргументы»[747]. Впрочем, при «клонировании» конфликта «Маркс-Бакунин» произошли некоторые изменения. Даже Маркс признавал, что его товарищи Лафарг и Гед первыми вывели противоречия в партии на уровень публичной полемики, и «будут опорочены как нарушители мира»[748]. Позиции сторон тоже изменились – теперь федералисты выступал с более умеренных позиций, а марксисты – с более радикальных. Последователи Прудона оказались теоретически сильнее, и даже Маркс с прискорбием писал о поражении своих адептов в полемике[749].

После раскола ФРП в 1882 г. Брусс и Малон возглавили Федерацию работников социалистов-революционеров, которая приняла принципы Интернационала образца 1866 г., то есть идеологические рамки, открывавшие возможность синтеза различных тенденций социализма.

После 1880 г. в страну вернулось большинство деятелей Коммуны. Бланкисты создали еще одну социалистическую организацию – Центральный революционный комитет (социал-революционная партия). Поскольку собственной конструктивной программы, принципиально отличной от марксизма и прудонизма, у бланкистов не было, им предстояло после некоторых колебаний сделать выбор между двумя тенденциями. Авторитарная политическая программа бланкистов способствовала сближению с марксистами. В то же время общая тенденция к большей умеренности мировой социал-демократии способствовала залечиванию раскола гедистов и поссибилистов. Из-за того, что постаревший Брусс в своем поссибилизме совсем сблизился с либералами, в немарксистском социализме произошло выделение более радикального крыла – в 1890 г. образовалась Французская партия социал-революционных рабочих во главе с Ж. Алеманом, выступавшая за сочетание синдикализма и революционной политической борьбы. Одновременно бурно развивалось синдикалистское движение, которое стало еще одним проявлением идей освободительного социализма.

Впрочем, несмотря на свой поссибилизм, Брусс, в отличие от немца Бернштейна, не подвергал сомнению важность целей движения, и категорически требовал не забывать и о них: «Новая политика – … это великая рабочая партия, неизменно верная коммунистической цельности своей программы, регулярно наносящая на скрижали своего знамени всю совокупность идеалов, кои позволяет предвидеть наука, но в повседневной борьбе становящаяся на почву возможного и осуществляющая таким образом свой идеал по частям»[750].

В 1885 г. социалисты всех направлений выдвинули общий избирательный список Федерации республиканских социалистов, в который вошли не только бланкисты Вальян и Гамбон, поссибилист Малон, марксист Гед, но и анархисты Э. Реклю и П. Кропоткин. Список потерпел поражение, Франция еще не ощутила остроту социальных проблем. Но уже в 1886 г. начались мощные стачки, которые в дальнейшем сопровождались правительственными репрессиями. Эти события способствовали росту влияния социалистов, и в 1886 г. они вошли в столичный муниципалитет, что подтвердило правильность линии Малона.

* * *

 

В 1893 г. произошло событие, которое заметно усилило влияние социалистов во Франции, одновременно сделав сам социализм более этатистским и умеренным. Несколько депутатов-радикалов (то есть либералов) во главе с Ж. Жоресом и А. Мильераном объявили себя социалистами и выступили за национализацию промышленности. Жорес начал свое восхождение к славе одного из лидеров Интернационала, будучи еще полу-либералом, но уже революционным демократом. Он был историком Великой французской революции и считал, что якобинцы «уже проявляли смелый социализм»[751]. Такое понимание социализма как демократического радикализма и этатизма сочеталось с тактическими взглядами Жореса, которые были весьма умеренными. Со времен Великой революции много воды утекло, и сегодня Жорес считал залогом успеха союз либералов и социалистов против реакции. В эпоху после поражения Коммуны это было вполне логично, но вызывало возмущение Геда, для которого условия своей страны были вторичны в отношении универсальных законов марксистской науки.

На выборах 1893 г. социалисты добились успеха. Социалистическая пропаганда полилась с парламентской трибуны. Но понимание социализма у депутатов было все таким же примитивным. Вчерашние либералы Жорес и Мильеран, ставшие социал-либералами, уже не видели очевидной для Маркса и Прудона разницы между государством и обществом. Ж. Жорес отождествляет государство и нацию. Стремясь «поставить государство на место крупных посредников, диктующих в соответствующее время рынку свои законы», он утверждает, что тогда «сама нация будет своим собственным посредником»[752]. Логическая уязвимость концепции неофитов социал-демократии открывала хорошие возможности для критики со стороны либералов, которые тут же сравнили Жореса с библейским Иосифом – чиновником фараона. Древнеегипетская бюрократическая машина спекулировала хлебом ничуть не меньше, чем частные торговцы. Уж не хочет ли Жорес вернуть Европу к принципам древнего деспотизма, когда чиновник заменял предпринимателя? Жорес отмахнулся от этого вопроса с помощью ссылок на национальный (сейчас было бы уместно сказать – антиглобалистский) и социалистический характер своей программы. Новые чиновники будут действовать в интересах нации против мировых спекулянтов. Но эта парламентская полемика 1894 г. показала, что социал-либеральная программа Жореса была не социалистической, а национал-бюрократической (что не мешало Жоресу бороться за солидарность партий Интернационала и бороться с шовинизмом, когда речь шла о военной угрозе). Программа Жореса противостояла не столько отношениям господства, сколько глобальному рынку конца XIX в. и консерватизму внутри страны.

В 30-х гг. XX в. глобальный рынок рухнул, и социал-либерализм стал велением времени – совершенно независимо от того, под каким знаменем действовали последователи Иосифа – под коммунистическим, нацистским, французским, шведским или американским. И выяснилось, что чиновник также корыстен, как и буржуа, но все же в условиях индустриализма способен смягчить последствия капиталистического экономического хаоса, порождающего массовую нищету, соседствующую с богатством. ХХ век так и не смог решить дилемму: бюрократические методы стабилизации экономики ведут к ее стагнации, а ограничение власти чиновников в отсутствие развитого самоуправления – к всевластию глобальной олигархии и возвращению социальных бедствий ХIХ в. на новом уровне. Историческая правота оказалась и за социал-демократами, и за их критиками либералами, что в итоге свело к минимуму разницу между ними, и загнало исторический процесс в тупик, при котором лекарства стали синонимом другой болезни.

Но на заре политики социального государства она казалась простым решением наиболее острых проблем. Можно было оставить в стороне споры о будущем обществе и путем умеренных законов несколько улучшить положение работников. В конце XIX века для такой политики были еще значительные резервы, особенно в условиях, когда Запад превращался в своего рода «столицу мира», пользующуюся ресурсами Азии, Африки и Латинской Америки.

К началу ХХ в. поссибилизм и этатизм возобладали в социалистическом движении как Франции, так и Западной Европы в целом. Но если в прудонизме эволюционная стратегия, бескровная революция и децентрализованная модель общества будущего были органически увязаны, то в марксизме отступление от идеи мировой революции и радикального перехода к диктатуре пролетариата разрушало всю концепцию, выводило ее за рамки социализма и превращало марксизм в социал-либерализм.

Во Франции федерализм еще некоторое время не сдавал позиций. Разногласия между фракциями неоднократно обострялись из-за разного взгляда на политические кризисы республики и другие тактические проблемы. Но именно на тактическом уровне было легче всего договориться. В итоге и федералистская модель социализма, и принципиальные положения коммунистической доктрины марксизма была оставлена в стороне ради единства.

В 1905 г. поссибилисты, республиканцы-социалисты, марксисты, алеманисты и бланкисты объединились во Французскую социалистическую партию, известную также как Секция рабочего интернационала (СФИО). Итогом этого теоретического синтеза стала формула этатизм + парламентаризм + поссибилизм. Несмотря на то, что германская и британская социал-демократии развивались другими путями, их теоретики пришли к схожим выводам. Унаследовав тактические идеи Прудона и Лассаля, социалистические и экономические взгляды Маркса, социал-демократия в то же время откатилась к социальной программе якобинцев и государственных социалистов, к 1848 году.

 

Путь к свободе: индивидуализм и синдикализм

 

Заняв нишу умеренного социализма, этатизм вытеснил антиавторитарное направление в нишу антисистемного Сопротивления. Первоначально это вело к ослаблению освободительного социализма и анархизма, но затем дало ему новый импульс развития. Ведь даже марксисты, сохранившие антисистемные принципы Маркса, с отвращением отшатывались от оппортунизма социал-демократии и шли на сближение с анархизмом. Анархизм и близкий ему революционный синдикализм стали прибежищем тех масс, которые не могли или не желали интегрироваться в Систему. Социал-демократия выражала интересы тех, кто хотел быть частью рационально управляемой социальной системы, в которую шаг за шагом превращался и капитализм.

Усиление марксизма происходило на фоне падения влияния анархизма. Оно началось еще при жизни «великого бунтаря» и было осознано им как объективный процесс.

Бакунин дополнил конструктивную модель Прудона радикализмом и более последовательным коллективизмом, который соответствовал и позиции учеников Прудона, принявших участие в Парижской коммуне. Бакунина отличала вера в народные способности, в то, что народ свободолюбив и склонен к солидарности хотя бы настолько, чтобы самоорганизоваться при крушении государства. Прудон занимал более осторожную позицию и оказался прав, что вынужден был подтвердить в 1875 г. и сам Бакунин. Эта реальность предопределила дальнейшее развитие социалистической идеи к умеренности на протяжении последней четверти XIX в.

Но чтобы сохранить свою идентичность, анархистам приходилось оставаться наиболее радикальными в нерадикальную эпоху. Перед ними оставалось два пути. Первый: упрямо игнорировать нереволюционность большинства и превращаться либо в бунтарскую субкультуру штирнерианского толка. Второй – возглавить маргинальную часть формировавшегося рабочего класса, продолжая настаивать на отрицании партийной борьбы.

Как пишет современный анархист В. Дамье, «антиавторитарные социалисты (анархисты) оказались в большинстве стран оттеснены на обочину рабочего движения. С одной стороны, этому способствовала ошибочная тактика самих анархистов конца XIX века, полагавших, что они могут вызвать немедленную революцию с помощью символических актов насилия и не нуждаются в прочной и длительной организации сил трудящихся. С другой стороны, бурный экономический рост 1880-х гг. укрепил иллюзию о возможности мирного улучшения положения трудящихся в рамках индустриально-капиталистической системы»[753].

Но это была не просто иллюзия. Положение некоторой части работников действительно улучшилось. В связи с ростом производительности труда и расширением ресурсной базы капитализма в ходе колониальной экспансии «пирог» доходов населения стал больше. Соответственно, увеличилась и доля, достававшаяся рабочим, особенно квалифицированным. Этому способствовали и успехи науки, и борьба социалистов за минималистские меры социальной защиты. При этом возможности для социального творчества простого человека в индустриальном обществе заметно снизились. Все это давало явные преимущества социал-демократии с ее дисциплиной, политическим реформизмом и марксистской научностью. Впрочем, марксистский «мэйнстрим» не мог полностью вытеснить либертарный элемент, унаследованный Марксом в 70-е гг.

Обаяние марксизма как комплексного социального учения захватила и последователей идей анархизма и народничества. Анархист А. Боровой писал: «в этом гениальном превращении обрывков мыслей в цельное научное миросозерцание лежит непреходящая заслуга Маркса»[754]. Гипноз цельности учения делала анархистов податливыми к коммунистическим выводам Маркса, тем более, что их независимо подтверждал и Кропоткин. Впрочем, по мнению того же Борового, выводы анархо-коммунистов были не научными, а эмоциональными: «Конечно, пофос сердца, трепет страдания, которыми проникнуты многия вдохновенныя страницы Кропоткина или Реклю, невольно заражают читателя; но в этих книгах, печатанных кровью сердца, нет той неумолимой логики фактов, которая не только трогает, но и убеждает… С простодушием детей верят анархисты, что успех их идеи может наступить уже завтра»[755]. Достижения народнической социологии оказались заслоненными от Борового громадой марксистской литературы. Однако, самостоятельно развивая анархистскую идею, Боровой приходит к выводам, близким постиндустриальным идеям Михайловского. Сама логика антиавторитарного социализма ведет к отторжению индустриализма, поиску форм общества, которые возникнут по мере того, как индустриализм «отработает» свою историческую роль: «Процесс дифференциации функций, разделения труда сменится другим колоссальным процессом, процессом интеграции, процессом обратного собирания функций. Человек будет в состоянии один собственными силами произвести целиком тот продукт, в котором он нуждается. Ему не нужны будут помощники; не нужны будут специалисты в отдельных отраслях хозяйства. Он станет самодовлеющей хозяйственной единицей»[756]. Это провидение анархо-индивидуалиста Борового казалось абсурдным в начале ХХ века, но выглядит куда реалистичней в начале XXI столетия – как теоретический предел обнаружившейся в конце XX в. тенденции.

Сила и слабость анархизма – в высоте его идеала: «Из всех формул, в которые страдающее, мыслящее и мечтающее человечество облекло свои страстные искания общественного идеала, – анархизм, несомненно, является наиболее возвышенной и наиболее полно отвечающей на вопросы пытливой человеческой мысли. Наиболее возвышенной, говорю я, потому что центральной идеей анархизма является конечное освобождение личности»[757]. Боровой сознает, что в современном мире еще не созданы предпосылки для общества свободных личностей. Он выстраивает различные социальные идеалы в последовательность: первоначально победит социализм (который у Борового соответствует скорее социальному государству), затем коммунизм, а они, удовлетворив материальные потребности людей и создав технические возможности, обеспечат дальнейшее всестороннее освобождение человека, которое будет означать освобождение и от них, разрушение «отработанных» социальных систем. Сходные идеи высказывал Д. Новомирский, который считал анархо-коммунизм переходным периодом к абсолютной анархии, когда общество утратит экономические предпосылки своего существования и превратится в «совокупность самостоятельных свободных личностей»[758].

Таким образом, наиболее радикальная постановка целей освобождения личности ведет к выстраиванию последовательности переходных моделей – социальное государство, социализм (коммунизм), анархия. В этой цепи этатизм оказывается самой «низкой» ступенью, но потому и самой актуальной. Во время Великой Российской революции эта логика приведет к союзу анархистов и большевиков, а затем и к переходу части анархистов на службу советскому государству[759].

* * *

 

Анархия – результат длительного процесса социального развития. Но нетерпеливое радикальное сознание требует воплощения идеала здесь и сейчас. Этот путь тоже возможен, он приводит к возникновению бунтарской субкультуры, ведущей войну с обществом угнетения.

Бенджамин Таккер (1854-1939), вслед за своим учителем Джозией Уорреном (1799-1874) призывал жить по-анархически здесь и сейчас. Америка второй половины XIX века, с ее неустойчивостью социальных связей в потоке переселенцев из Европы, растянувшихся от атлантических портов до Дикого Запада, давала шанс на создание штирнеровского «союза эгоистов» в модернизированном американцами варианте.

Таккер игнорирует социалистические и коммунистические направления анархизма, сводя все учение к анархо-индивидуализму: «Анархисты… – эгоисты в наиболее полном и крайнем значении этого слова»[760]. Эгоист может рассчитывать только на себя. А как же мораль, право? Таккер придерживается циничного взгляда на этот предмет: «анархисты вопрос права считают исключительно вопросом силы»[761]. Анархист не приветствует это обстоятельство, он просто считается с реальностью. Ведь именно так действуют в современном мире все «правовые» инстанции: «…группа людей, будут ли это китайские головорезы или конгресс Соединенных Штатов, имеют право, если в их руках сила, убивать или принуждать других людей, или подчинить весь мир своим целям. Право общества на порабощение индивида, и право индивида на порабощение общества, не равны между собою только потому, что их силы не одинаковы»[762]. Таккер также враждебен принуждению личности со стороны законнейшего конгресса, как и со стороны банды головорезов. И личность должна сопротивляться. «Единственное принуждение индивидов, которое анархизм признает, заключается в принуждении нападающих индивидов воздержаться от нарушения принципов равной свободы»[763]. Лучше сопротивляться вместе, чем в одиночку. Но объединение не должно угнетать его членов (здесь Таккер следует за Штирнером) – достаточную силу (для того, чтобы с его волей считались) может приобрести только такой союз, который будет минимально вмешиваться в дела своих членов[764].

Раз права людей основаны на силе, то принципы анархистского сообщества должны определять порядок ее применения: «Не применять силы иначе, как против нападающего; а в тех случаях, когда трудно решить, является ли данный обидчик нападающим или нет, все же не применять силы, если только необходимость немедленного решения не столь настоятельна, что сила нужна для спасения жизни»[765]. «Анархизм признает право индивида или любого числа индивидов определять, что никто не должен насиловать равной свободы своего сочлена. За этими пределами он не признает никакого права контроля над индивидуальным поведением»[766]. Но это – общие правила. Чтобы применять их на практике, Таккер вынужден признать и суд присяжных, и даже тюрьмы[767]. Совмещение идеального принципа индивидуализма с реальностью заставляет Таккера отступать к более умеренным проектам социальной организации, определяя свой анархизм как «последовательное фритредерство»[768].

Итак, перед нами модель общежития, напоминающая дикий Запад – свободные фермеры, которым мало дела друг до друга, и которые готовы стрелять в покушающегося на их свободу. Естественно, что это учение появилось в Америке XIX века, но распространение получило именно там, где для его осуществления были наихудшие условия – в городах. Фермерам и ковбоям Таккер был не нужен, они и так знали, когда можно доставать кольт, а когда нельзя. Жители дикого Запада мечтали о большем порядке, безопасности, гарантиях хлеба насущного. А в невыносимой скученности фабрик и рабочих кварталов Чикаго и Парижа мечта абсолютной свободы была естественной реакцией на фабричное угнетение. Чтобы избежать его, одни копили гроши, чтобы купить билет в Америку, а другие – объявляли обществу угнетения в войну на уничтожение.

Единица может вести смертельную борьбу против общества средствами терроризма. Цепочка событий, которая привела к анархистским террористическим актам во Франции в 1892-1894 гг., шла от произвола капиталистов и государства в отношении рабочих и левых активистов. 1 мая 1891 г. по всей Западной Европе, в том числе по Франции, прокатились социалистические манифестации солидарности с Чикагскими жертвами – анархистами, казненными в США за организацию рабочих выступлений. В Фурми в первомайский праздник началась стачка, на подавление которой была вызвана армия. Солдаты открыли огонь по толпе, 9 рабочих, их жен и детей погибли. Одновременно в Клиши под Парижем произошло столкновение полиции и левых активистов, за которое леваки получили максимальные сроки каторжных работ. В качестве мести за это анархист Равашоль в 1892 г. взорвал стену дома судьи (никто не пострадал). Выяснилось, что Равашоль пришел в анархистское движение недавно и так понял свой долг борьбы с режимом. Поскольку он «в прежней жизни» был виновен в уголовных преступлениях, это был идеальный пример анархиста, которым можно было пугать общество. Но когда Равашоль был казнен, его примеру последовали террористы, к которым трудно было предъявить уголовные и даже нравственные претензии. Анархист Вайан в 1893 г. бросил бомбу в палате депутатов (опять никто не пострадал). Анархист Анри в 1894 г. бросил бомбу в дорогом кафе. При этом пострадали не только посетители-буржуа, но и работники кафе. Уже в 1893 г. по стране прокатилась волна арестов анархистов, было ужесточено законодательство. Характерно, что Анри указал на эту «коллективную ответственность», которую государство ввело для анархистов за действия двух из них, чтобы объяснить, почему он ввел коллективную ответственность для буржуа, взрывая одних за преступления других. А. Холичер называет Анри несостоявшимся Сен-Жюстом анархизма и продолжает: «лишь отсутствие всеобщего восстания привела этих людей к изолированным и очень ветреным, несистематичным действиям, ибо во время революции каждый из этих индивидуалистов нашел бы свое место в общем движении»[769]. Но может быть истории анархизма повезло, что таким «сен-жюстам» с их примитивными идеями коллективной ответственности и тотального разрушения не довелось развернуться как следует. Они стали проявлением своеобразного интеллигентско-маргинального луддизма, пытаясь сломать общество с помощью бомбы, как луддиты ломали машины (не случайно Анри призывал к разрушению фабрик). Но затем анархисты перешли к индивидуальному террору, жертвами которого стал президент Франции Карно и итальянский король Умберто.

Характерно, что терроризм применяли и различные течения государственников, в то время как часть анархистов выступила против этого метода. Терроризм анархистов конца XIX – начала XX вв. – явление того же порядка, что действия погромщиков реформации и «красный террор» коммунистов. Сознание, не обладающее достаточной культурной подготовкой, может увлечься высокой и гуманистической идеей, но при этом видит путь к высокому идеалу не в конструктивной работе, а прежде всего – в разрушении препятствий, в уничтожении носителей существующего общества. Увы, как правило это только укрепляет авторитарные черты Системы, против которой сражаются наивные радикальные бунтари. Однако действия террористов были ощутимым симптомом кризиса капитализма, враждебного социальным гарантиям.

Однако и в таких актах бывает своя положительная сторона. Система, столкнувшись с местью единиц за произвол в отношении рабочего движения, становится осторожней, сдвигаясь от дикого капитализма к социальному государству – парадоксальный эффект анархистского бунтарства. Италия к тому же после убийства короля перешла к более либеральному и социально-ориентированному курсу, известному как «эра Джолитти». Но сам анархизм был скомпрометирован как источник убийств людей, которые не являются источником социальных бедствий. Трагедия терроризма лишний раз подтвердила вывод Бакунина о необходимости бороться не против людей, а против социальных явлений.

* * *

 

Социальному явлению может противостоять не союз эгоистов, а другое социальное явление. Организационной силе государства, которое легко перемалывало группки вооруженных бунтарей, можно было противопоставить силу рабочей организации.

Теперь анархистам нужно было найти организационную форму, которая противостояла бы партийности. «Выразителям интересов рабочего класса» ответ не пришлось искать долго. Со времен Оуэна и Прудона было известно, что самоорганизация рабочих возможна через профсоюзы. Из антипартийности естественным образом вытекал синдикализм. Из радикализма, который стал «визитной карточкой» антиэтатистов – революционный синдикализм.

Простота идеи прямой конфронтации с капиталом и властью создает иллюзию, что «революционный синдикализм начала ХХ века родился не в головах теоретиков. Это была практика рабочего движения, которая искала свою доктрину, – прежде всего практика прямого действия»[770]. Но стачка, подобная бунту – это еще не революционный синдикализм. Для того, чтобы превратиться в движение, имеющее стратегию (революционного синдикализма или какую-то другую), рабочие выступления должны соединиться с идеей. А идея не может прийти одновременно в миллион голов. Все равно кто-то должен был ответить на вопросы, которые ставило прямое и беспорядочное действие рабочих с середины XIX века (когда не было еще никакого революционного синдикализма): каким образом преодолеть сопротивление существующей системы и чем ее заменить? Социальные процессы (в том числе рабочие выступления) ставят проблему, а теория, идеология более или менее успешно решает ее. То же самое можно сказать не только о синдикализме, но о любой влиятельной идеологии. Синдикализм отталкивается от радикального тред-юнионизма и формирует на его основе альтернативную капитализму модель общества, используя теоретические достижения анархизма и марксизма.

Революционный синдикализм стал полем нового синтеза анархизма и левого крыла марксизма. Идея классового сплочения и действия рабочего класса объединяла марксизм и бакунизм. Та часть марксистов, которая скептически относилась к парламентским методам борьбы, продолжала сближение с анархизмом, начатое еще Марксом и Энгельсом после Парижской коммуны. Этому способствовала и практика рабочего движения, где росло недовольство профбюрократией, где стачка воспринималась как революционное действие. Попытка провести всеобщую стачку была предпринята бакунистами в Испании в 1873 г. Тогда осмеянное Энгельсом, это средство борьбы уже через десятилетие входит в арсенал профсоюзов как социал-демократического, так и анархистского направлений.

В соответствии с идеей Прудона синдикаты становятся не просто организаторами забастовок, но моделью общества будущего. С 1886 г. французские рабочие стали развивать новую форму самоорганизации – «биржи труда», фиксирующие спрос и предложение рабочей силы. Вскоре «биржи» превратились в просветительские центры, взяв на себя ту работу, которой в будущем займется социальное государство. Федерация «бирж труда», возникшая в 1892 г., обросла сетью библиотек, лекториев и музеев. Некоторые программы финансировались муниципалитетами, особенно левыми (как раз в русле идей Малона). Рабочее и социалистическое движение превращалось в особую субкультуру со своей инфраструктурой.

Торжество реформизма в социал-демократии имело оборотной стороной подъем радикализма в профсоюзном движении. Одни слои рабочих находили решение своих проблем на пути реформизма, но «пряников не хватало на всех» – другие слои неизбежно не могли вписаться в новую индустриальную систему, где существовали только зачаточные формы социального государства. Тем более, что переход к новому индустриальному миру в большинстве европейских стран оставался незавершенным и все еще был весьма болезненным. В результате за первой волной социальных протестов, связанных с «раскрестьяниванием» и «разремесливанием» трудящихся, их маргинализацией, теперь надвигалась вторая, вызванная преодолением маргинальности, втискиванием личности в потогонную систему, превращением человека в инструмент. Это было новое бедствие, требовавшее нового периода привыкания, который завершился только в эпоху социального государства. А пока неизбежна была новая фаза фабричной конфронтации.

Соответственно, менялись и идеалы рабочего класса. Дело в том, что «вплоть до 1890-1900-х годов его организация не доходила в целом до такого уровня специализации, который позволял осуществить разделение трудового процесса на дробные операции», – пишет В.В. Дамье. Пока этот процесс не зашел достаточно далеко, работники обладали «комплексными производственными знаниями в своей специальности», что «способствовало формированию у них представлений о возможности рабочего контроля над производством в целом, производственного и общественного самоуправления»[771]. Таким образом, завершение перехода к индустриальному обществу создавало новые возможности для либертарного движения, но время работало против него. По мере дальнейшего развития индустриализма фабричная община разрушалась, и рабочий становился элементом глобализирующихся систем (экономических, социальных и политических), над которыми был уже не властен, но которые качественно расширяли его культурный горизонт.

Пока не возникла система тотальной специализации и социального государства, «рабочий вопрос» решали профсоюзы – социал-демократические и синдикалистские. Их оружием была стачка.

Стачка не была вписана в систему государственного права и воспринималась как вызов священному праву частной собственности. Власть реагировала на стачки как на восстания, и трудовые конфликты то и дело перерастали в столкновения и даже в уличные бои в Италии, Испании, США и других странах. Стачка напоминает преддверие революции. Кажется, что она вот-вот разрушит экономическую систему и позволит нанести решающий удар капитализму, не захватывая правительство. Оно само падет – по ходу дела. Но кто тогда унаследует экономическую мощь, которая будет вырвана из рук капитала? Ответ очевиден, и он вытекает из всего учения Бакунина – организация рабочего класса. Это не противоречит и идее Маркса о взятии власти организованным рабочим классом. Организация рабочего класса – это профсоюзы (синдикаты). Это не машина подавления, значит возражения Бакунина против бюрократии теряют силу. Правда, потом выяснится, что и профсоюз может быть поражен вирусом бюрократизма. Все зависит от его организации. Но в конце XIX века профсоюзная работа в большинстве стран была еще делом энтузиастов, а не функционеров. Почему бы этой организации самих масс не взять власть, не организовать производство на новый лад, преодолеть конкуренцию, организовать планирование? Здесь соединяются марксистские и анархо-коммунистические идеи.

Синдикат как альтернативное общество, вызревающее в недрах капитализма и затем взламывающее оболочку – новое издание замысла Прудона. Синдикализм стал точкой синтеза сразу нескольких традиций, и вполне естественно, что его теоретиками стали и марксисты, и анархисты – Жорж Сорель, Даниэль Де Леон, Артуро Лабриола, Сержио Леоне, Эмиль Пуже и Эмиль Пато.

Стратегия революционного синдикализма предусматривала «прямое действие» рабочих против капиталистов – стачки, саботаж, разрушительные бунты, которые будут нарастать по мере распространения идеалов нового общества без капиталистов и государства. Одновременно будет развиваться и разрастаться синдикалистская организация, которая в итоге охватит большинство рабочих. Их стачка станет всеобщей, старый мир будет парализован, и предприятия захватят сами рабочие, организованные в федерацию синдикатов. Эта федерация станет новой организацией общества.

Синдикализм давал значительный простор для политического творчества. Можно было «выращивать» федерацию союзов прудонистского типа или более централизованную коммунистическую структуру, действовать через профсоюзы или создавать партию, которая является политическим крылом профсоюзов. Один из лидеров американской социал-демократии и в то же время идеолог синдикалистской организации Индустриальные рабочие мира Д. Де Леон писал: «социалистическое общество знать ничего не знает о политическом государстве; в социалистическом государстве политическое государство является делом прошлого; оно либо атрофируется от неупотребления, либо его ампутируют – в зависимости от того, что диктуется обстоятельствами»[772]. По мнению Де Леона политическая партия может играть только разрушительную роль. Созидательные задачи могут играть только профсоюзы. После революции Генеральное исполнительное бюро Индустриальных рабочих мира станет руководящим органом хозяйственной жизни. Где оно будет располагаться, там и будет столица.

Конкретная модель будущего общества, изложенная в книге революционных синдикалистов Э. Пато и Э. Пуже, не оригинальна – она предусматривала распределение предметов первой необходимости по потребностям, а остальных благ – «по труду» с помощью рабочих книжек.

Современный исследователь В.В. Дамье пишет: «революционный синдикализм заимствовал в марксизме представление о примате экономики и прогрессивности классовой борьбы в развитии общества»[773] – идеи, в меньшей степени характерные для народничества и, соответственно, Кропоткина. Можно согласиться с В.В. Дамье в том, что «революционный синдикализм представляет собой лишь частичный, непоследовательный и противоречивый разрыв с индустриально-капиталистической системой»[774]. Но можно ли при таких оговорках вообще говорить о разрыве?

* * *

 

Ортодоксы марксизма увидели в революционном синдикализме опасного конкурента, и подвергли его резкой критике по двум направлениям: во-первых, следовало доказать, что революционный синдикализм враждебен марксизму, а во-вторых – что он враждебен интересам рабочего класса.

Они быстро выяснили, что революционный синдикализм предельно близок анархизму. Г.В. Плеханов писал об А. Лабриоле: «Поскольку он гремит против государственного вмешательства в экономическую жизнь общества, постольку его устами говорит (либеральный экономист – А.Ш.) Панталеоне; а поскольку он отстаивает идею договора, постольку его вдохновляет Прудон, и постольку он сам оказывается анархистом»[775]. Здесь Плеханов вослед немецким социал-демократам отходит от Маркса 70-х гг. к Лассалю, апологету как раз государственного вмешательства. Но либеральный экономист тут оказался лишним звеном – ведь анархисты выступают против государственного вмешательства еще последовательнее либералов.

Обнаружив близость революционного синдикализма и анархизма, Плеханов считает, что справился с первой задачей «отмежевания» нового течения от марксизма: «Синдикалистская критика «традиционного социализма» опирается, таким образом, как раз на те же теоретические положения, которые служили некогда анархистам в их борьбе против политики и тактики Маркса в Интернационале»[776]. Но не все так просто: в борьбе с бакунизмом Маркс и Энгельс эволюционировали в сторону антиэтатизма.

Лабриола не скрывает анархистских корней синдикализма: «синдикализм нашего времени в значительной степени является возвращением к прудонизму»[777]. Это дает основание Плеханову бросить вызов Прудону с его идеей общества, связанного взаимными обязательствами. Плеханов и не замечает, что в споре Прудном начинает рассуждать как Таккер, предлагавший рассчитывать только на силу: «Чем обеспечивается выполнение этих обязательств?»[778] Вопрос запоздалый, анархистская мысль давно на него ответила: угрозой санкций, чреватых в конечном итоге бойкотом, исключением из системы.

Плеханов словно боится потеряться между двумя теоретиками анархизма, и в отчаянии отступает на либеральные позиции (куда уже давно сдвигается европейская социал-демократия): «Но что такое договор? Это – сделка, налагающая на лиц, в нее входящих, известные обязательства, исполнение которых обеспечивается законом»[779]. Это удивительное для марксиста изречение. Закон сам по себе ничего не обеспечивает, если сам не обеспечен материальной санкцией (также, как и договор обеспечивается этической или материальной санкцией). Закон отличается от прудоновского договорного права тем, что принимается властной элитой. Плеханов думает, что для анархистов «закон плох именно потому, что он – закон», а в действительности потому, что он – навязан государственной машиной.

Собственно, тот же вопрос Плеханов мог бы задать и Марксу: чем обеспечивается выполнение обязательств при коммунизме, когда уже нет государственного принуждения?

Чтобы стать настоящим марксистом, Плеханову следует очиститься от анархистского наследия «Земли и воли» и «Черного передела». Ан-архии Плеханов противопоставил «пан-архию, которая дала бы возможность непосредственного участия в обсуждении и решении общественных дел всем взрослым членам общества»[780]. Но Плеханов не мог не знать, что анархисты тоже не собираются ограничивать чьи-либо права в решении общественных дел. В чем же тогда различие? О нем Плеханов умалчивает, но оно существует. Анархисты отстаивают автономию, марксисты говорят о решении дел всего общества в целом, которое регулирует жизнь каждого человека по единому плану. Соответственно, все могут участвовать в обсуждении этого плана, но не все могут его принимать. Ан-архия будущего – это защита автономии меньшинства, пан-архия – это решение, всеми обсуждавшееся и потому обязательное для всех, даже если они не согласны с результатом. Плеханов выступает за такое «общество, которое распределяло бы продукты сообразно с потребностями трудящихся»[781]. Но у трудящихся разные представления о своих потребностях, и что делать, если кто-то из них не согласится в этом вопросе с «обществом»?

Революционные синдикалисты не видели этого различия и подчеркивали, что они ближе к Марксу, чем нынешние социал-демократы. Лабриола выступает за возвращение к Марксу «без всеобщего избирательного права и парламентской системы, к Марксу 1848 и 1871 гг.»[782]

Революционный синдикализм не враждебен марксизму как таковому, он противостоит этатизму современной социал-демократии, где марксистский централизм сливается с лассальянским государственничеством. В принципе синдикалистская модель вполне совместима даже с централизмом Маркса – все зависит от того, как будет организован всеобщий синдикат будущего. Революционный синдикализм не привнес в историю социалистической мысли какие-то принципиально новые идеи, но он стал пространством сближения левого крыла марксистской традиции и синдикалистского крыла либертарного социализма, в большей степени тяготея ко второму.

* * *

 

Революционный синдикализм не страдает демонстративным антиполитизмом. Леоне писал, что «всякая классовая борьба есть борьба политическая»[783]. Но синдикалисты не сводят политику к деятельности политических партий. Политика – это противоборство социальных стратегий, идеологий.

Социал-демократы поддерживали политизацию профсоюзного движения. Они не были согласны только с его самостоятельностью. Рабочий класс, объединенный в профсоюзы, должен подчиняться партии рабочего класса. И в этом было ключевое разногласие между синдикализмом и социал-демократией. Плеханов разъяснял логику марксистов: «Чтобы устранить противоположность между гражданским обществом и «политической организацией», необходимо, как я сказал, передать средства производства в общественную собственность. Но общественная собственность на средства производства вовсе не есть собственность, принадлежащая синдикатам. Синдикат, – то есть профессиональный союз, – представляет собою интересы рабочих профессий, т.е. не целого класса производителей, а только данной его части. Где же находят свое выражение интересы класса производителей, как целого? Они находят его в политической партии этого класса»[784]. Но, во-первых, синдикалисты считают представителем общества не отдельный синдикат, а федерацию всех синдикатов, то есть организацию работников всех отраслей, всех трудящихся. Так что это возражение бьет мимо цели. Во-вторых, логика Плеханова оборачивается против него самого. Если синдикализм плох потому, что предлагает передать хозяйство части рабочего класса (что, как видим, является лишь неверной интерпретацией Плеханова), то социал-демократия еще хуже, так как предлагает считать выразителем интересов рабочего класса как целого его заведомую часть – партию.

Чтобы обосновать такой элитаризм, Плеханову предстоит поделить рабочих на «чистых» и «нечистых»: рабочие становятся сознательными не одновременно. Для рабочего движения «будет гораздо лучше, если передовые рабочие, продолжая свою деятельность внутри профессиональных союзов, в то же самое время сплотятся в особую организацию, которая явится как бы авангардом пролетариата. Отличительной чертой этого авангарда явится именно его сознательность, понимание им конечной цели движения»[785]. Но синдикалисты как раз не против того, чтобы объединить сознательных рабочих, но не в партию, а в революционные синдикаты. Но авангард не может представительствовать от имени всего рабочего класса. Его задача – втянуть весь рабочий класс в революционный процесс, превратиться из авангарда в большинство класса.

Плеханов не согласен такой стратегией, и считает, что в профсоюз должны вовлекаться и несознательные рабочие, руководствующиеся эгоистическими соображениями. А передовой отряд будет руководствоваться «классовым эгоизмом», то есть альтруизмом, так как классовые интересы пролетариата соответствуют интересам всех классов, кроме эксплуататоров[786]. Таким образом, партия становится прибежищем «сознательных», а профсоюз – всех. Партия руководит профсоюзами, «сознательные» рабочие – «не сознательными». Но критерий сознательности – не уровень общей культуры, а приверженность «правильной» «пролетарской» идеологии.

* * *

 

Революционный синдикализм быстро завоевал симпатии большинства участников рабочего движения Франции, Испании, Италии, Аргентины и ряда других стран. Радикальные синдикалистские профсоюзы с минимальным аппаратом и ставкой на низовую инициативу стали вызовом и обычным тред-юнионистским и некоторым социал-демократическим профсоюзам с развитой профбюрократией. В то же время синдикализм как нельзя лучше гармонировал с идеологическим плюрализмом рабочего движения, где сосуществовали и анархисты, и марксисты, и представители синтетических социалистических течений. Казалось, пока рабочие не приступили к строительству нового общества, их разногласия не важны. Пока у них нет сил для свержения капитализма, они шаг за шагом будем давить на капитал, делая его кризис все более острым, и в то же время усиливая позиции организации рабочего класса.

Таким образом, конструктивная модель общества будущего становилась не актуальной, важнее – задачи сегодняшней борьбы, организации стачек, формирование новых синдикатов. Пуже писал: «Я – анархист, но анархия меня не интересует»[787]. Нечто подобное ранее писал о социализме Бернштейн.

В 1902 г. во Франции «биржи труда» объединились с профсоюзами в единую Всеобщую конфедерацию труда (ВКТ). Либертарная традиция «бирж» соединилась со стачечным активизмом. ВКТ стала ведущей организацией революционного синдикализма в Европе. Ее лидеры рассчитывали на силу «прямого действия», которое «исключает любую заботу о законности»[788]. Такая линия облегчала задачу режима, так как позволяла изолировать радикальное рабочее движение от тех слоев трудящихся, которые признавали возможности улучшения своего положения в рамках легальности. Как только либеральное государство согласится обратиться к социальному законодательству, стратегия прямой конфронтации потеряет свою привлекательность.

1 мая 1906 года ВКТ провела первую в Западной Европе (и вторую в Европе после России) всеобщую стачку – за 8-часовой рабочий день. Несмотря на то, что стачка вызвала даже баррикадные бои, выяснилось, что она, строго говоря, не приобретает всеобщего характера – ведь часть рабочих все равно не организована в синдикалистский профсоюз. Но будь она и повнушительнее, все равно всеобщая стачка сама по себе не вела к революции. Зато, несмотря на поражение стачки, предприниматели пошли на частичные уступки. И это было уроком для рабочих.

В октябре 1906 г. конгресс ВКТ принял Амьенскую хартию, которая стала классическим документом революционного синдикализма. Она провозглашала «борьбу за уничтожение системы наемного труда и предпринимательства»[789] путем экспроприации капитала. Хартия «предлагает как средство борьбы всеобщую стачку и считает, что профсоюз, являющийся в настоящее время объединением для сопротивления, сделается в будущем объединением для производства и распределения, основой реорганизации общества»[790].

Очень смело. Но на этом описание стратегических целей движения заканчивается и остается столь же неконкретным, как у марксистской социал-демократии. Хартия требует от своего члена «не вносить в профсоюз те мнения, которые исповедует вне профдвижения»[791]. Таким образом лидеры профсоюза надеялись объединить рабочих, принадлежащих к различным идейным направлениям, преодолеть раскол «политических школ».

Сравнив «Амьенскую хартию» с работами М.А. Бакунина «Организация Интернационала» и «Политика Интернационала», Д.И. Рублев делает вывод: «Таким образом, взгляды Бакунина на рабочее движение совпадали с позицией, занятой в этом отношении революционно-синдикалистскими организациями Европы конца XIX – начала ХХ вв.»[792] Но одно важное различие есть. Бакунин, призывая рабочих объединяться по отраслям, вести экономическую борьбу с капиталом, видит в этом отправной пункт дальнейшего развития рабочего класса, в ходе которого трудящийся «в силу естественного хода вещей и развития борьбы дойдет скоро до признания всех политических, философских и социалистических принципов Интернационала, которые в сущности являются только истинным выражением его исходной точки и его цели»[793]. Амьенская хартия купирует обсуждение философских и политических проблем, конструктивной программы социализма.

В 1908 г. руководство ВКТ перешло к реформистам. В.В. Дамье объясняет это тем, что Организация не выдержала чрезмерного напряжения сил»[794]. Но, например, синдикалистская Национальная конфедерация труда Испании выдерживала и репрессии, и напряжение стачечной борьбы. Причина перехода к реформизму крылась уже в Амьенской стратегии движения.

Опасение раскола привело к идейной стагнации революционного синдикализма. В Амьене обсуждение идеологии было отложено до победы. Но без понимания цели борьбы было невозможно найти путь к новому обществу. Провозгласив радикальную цель, вожди синдикализма отказались обсуждать ее во имя единства рабочего класса, и сосредоточились на поссибилистских задачах сегодняшнего дня. В погоне за массами они отказались от идеологической работы (чтобы не отпугнуть более консервативную часть рабочих). Ставка на инициативу масс, на их сознание, сменилась организационной механикой, сиюминутной выгодностью участия в профсоюзе, а значит – нарастанием бюрократизации и минимализмом требований.

* * *

 

Не все анархисты поддержали синдикализм, но это течение в анархистской среде было весьма влиятельным. Анархо-синдикалистский взгляд был изложен в резолюции Амстердамского анархистского конгресса 1907 г., предложенной Ф. Дюнуа и П. Монаттом: «экспроприация и переход орудий и продуктов труда в коллективное пользование могут быть совершены только самими рабочими, синдикат призван преобразоваться в производительную группу и представляет в современном обществе зародыш будущего общества»[795].

Но ведущий итальянский теоретик анархо-коммунизма Энрике Малатеста сомневался, что синдикаты, порожденные капиталистической эпохой, смогут трансформироваться в анархо-коммунистические ассоциации, устроенные на совершенно новых принципах. Но Малатеста не спешит прорабатывать переходные модели от синдикатов к анархо-коммунистическим ассоциациям будущего. Анархические и коммунистические отношения возникнут путем «разрушения существующих учреждений»[796]. Этот наивный взгляд господствовал в анархистской идеологии того времени, но ведущий теоретик анархизма начала ХХ века П.А. Кропоткин, о котором речь пойдет ниже, уже начинал пересматривать бесшабашную веру в разрушительный социальный взрыв. Малатеста был моложе и проделал ту же эволюцию позднее.

Табу на идейные споры в синдикализме стало еще одним ударом по анархистской традиции. Марксисты сосредоточились на работе в партиях, которые в свою очередь могли проводить свое влияние в профсоюзах. Анархисты принципиально отрицали возможность создания своих партий. Крупные профсоюзы отказывали анархистам в праве вести свою пропаганду. Оставалось создавать свои профсоюзы, которые в силу своей идеологической окраски и бескомпромиссности, как правило, были малочисленными (хотя в Испании, Швеции, Аргентине и позднее Германии влияние анархистов было преобладающим и в крупных синдикалистских профсоюзах). Но тенденция развития профсоюзного движения неумолимо толкала синдикаты в сторону тред-юнионистской модели, что бы не говорили их лидеры. Остановить эту тенденцию могли только преследования властей, стимулирующие конфронтацию, и последующая революция (как, например, в Испании).

Крупные профсоюзы, которые формально провозглашали революционные цели, в силу необходимости улучшать положение своих членов, сосредоточились на борьбе за сегодняшние права рабочего класса. И эта борьба дала результат. У капитализма вскрылись резервные возможности – по крайней мере в развитых индустриальных странах рабочему классу можно было доплатить. Приближалась эра социального государства, в котором человеку были гарантированы некоторые социальные права. Сначала они поддерживались силовым давлением профсоюза на капитал. С 30-х гг. ХХ века они будут гарантированы национальным государством. Профсоюзы, таким образом, превратятся в подсистему этого государства. К этому времени ВКТ забудет о планах революционного синдикализма и альтернативного общества. Это было предопределено хартией 1906 г., которая запретила выработку модели общества, стремление к которому было написано на знаменах рабочего движения. Может быть, это к лучшему? Социальное государство оказалось не худшим изобретением человечества. Только в начале XXI в. становится очевидно, что у социального государства есть свои пределы развития, и на новом витке истории оно разрушается под действием глобального рынка. А это значит, что человечеству жизненно необходимо продолжать споры, «замороженные» в начале ХХ века.

 

Правая ревизия Бернштейна

 

Главной проблемой для марксистской ортодоксии стала «ревизия» ее революционного наследия. В отличие от нынешних экс-марксистов, которые пытаются представить и Маркса социал-либералом, правые социал-демократы конца XIX века не скрывали, что производят именно ревизию, пересмотр ортодоксального учения. Ортодоксы марксизма, естественно, должны были принять этот вызов.

В конце XIX – начале ХХ вв. «ревизия» марксизма разделила социал-демократию на социалистическое и социал-либеральное направления, ведущие в разные стороны. Экономической основой «ревизии» стала временная стабилизация капитализма в конце XIX – начале ХХ вв. – первая глобализация эпохи империализма. Социальные противоречия в зоне развитых индустриальных стран притупились, а ситуация в Азии, Африке и Латинской Америке оказалась под контролем государств Запада благодаря перевесу военной техники колонизаторов и недостаточной развитости процесса модернизации. В 1874-1904 гг. в мире наступила Великая тишь, прерывавшаяся лишь локальными конфликтами на периферии Западной Европы. Не лучшее время для революционных теорий.

Идеологические корни «ревизии» крылись в заимствовании социал-демократами тактических принципов прудонизма и лассальянства при забвении прудонистского конструктивного идеала (под предлогом отказа от «предрешения» конкретных форм социализма). Соответственно, разумное сочетание революционных и поссибилистских (оппортунистических) методов борьбы за идеал предлагалось заменить только оппортунизмом – использованием благоприятных возможностей для частичного внедрения социальных гарантий, элементов демократии и обобществления. Лозунгом этого течения стала остроумная фраза Эдуарда Бернштейна (1850-1932) «Движение – все, конечная цель – ничто». В 1896-1899 гг. работы этого видного социал-демократического теоретика «Проблемы социализма» и «Предпосылки социализма и задачи социал-демократии» взорвали Второй интернационал.

* * *

 

Бернштейн, в отличие от нынешних правых социал-демократов, не отрицал перспективу преодоления капитализма принципиально новым социалистическим обществом. Просто идеал социализма был ему не очень интересен: «Если под установлением социализма понимать по всем правилам и последовательно коммунистически организованное общество, то мне во всяком случае оно представляется лишь в весьма отдаленном будущем»[797]. Вместо «перманентной революции» Маркса Бернштейн стал предлагать перманентную эволюцию, преобразование общества «путем непрерывной демократизации и социализации общественного организма»[798].

Бернштейн предлагал размыть революционную грань между капитализмом и социализмом, разложить социализм на детали, и начать внедрять отдельные из них в капиталистический механизм: «…нынешнее поколение пожнет немало плодов социализма, если не в его патентованной форме, то на деле. Постоянное расширение сферы общественного воздействия, т.е. расширение круга обязанностей и соответственно прав личности в обществе и обязанностей общества в отношении личности, расширение прав надзора организованного в государство общества над его хозяйственной жизнью, расширение демократического самоуправления в общинах, округах и провинциях и расширение его функций – все это означает для меня продвижение к социализму или, если угодно, поэтапное осуществление социализма»[799].

Как видим, бернштейнианство, синтезируя марксизм и лассальянство, отчасти переоткрывает прудонизм. Особенно это заметно в области тактики: «Новый строй, принципиально отличающийся от буржуазного, должен быть достигнут путем созидания, а не насилия, путем реформаторской работы по совершенствованию старого строя, прежде всего на пути укрепления и расширения демократии»[800]. Не является ли выступление Бернштейна просто переходом на позиции прудонизма? Важно различать их позиции. Прудон выступает за создание сети организаций, основанных на новых принципах и самостоятельных от существующей Системы. Бернштейн предлагает корректировать саму Систему. Он отождествляет интересы общества и государства. Такое сочетание лассальянского (и отчасти марксистского) государственничества и прудонистской стратегии не могло вести к социализму, но способствовало возникновению социального государства. В этом отношении Бернштейн в большей степени продолжает дело Лассаля, чем Маркса и Прудона, хотя многое заимствует у обоих.

Разница Прудона и Бернштейна прежде всего заключается в том, что Прудон стремился сжечь власть и собственность на медленном огне, а Бернштейн намерен их только «поджаривать». Бернштейн берет разумный подход у Прудона и доводит его до абсурда. Прудон шаг за шагом идет к цели, а Бернштейн получает удовольствие от прогулки, даже если это – прогулка по кругу («цель – ничто», следовательно – даже не ориентир для движения).

Прудон – конструктивный социалист, он никогда не выпускает из поля зрения «конечную цель», упрямо конструируя социалистические элементы уже в ткани капиталистического общества. Бернштейн называет социализмом усиление государства (что неприемлемо для Прудона), введение социальных гарантий сверху. Таким образом, бернштейнианство, возникшее на марксистской основе, видит социализм совершенно иначе, чем прудонизм.

Прудоновский социалистический сектор вызревает в недрах капитализма, он не требует захвата трестов и буржуазного государства. Он требует свободы для своего развития и в финале капитализма – революции, свержения господства буржуазно-бюрократических институтов над социалистическим сектором, разрушения системы управленческой централизации. Марксистский идеал сверхцентрализованного нетоварного общества не может возникнуть без диктатуры. Маркс и Энгельс на шкале радикализма остаются левее Прудона, а Бернштейн – правее и с точки зрения радикализма, и с точки зрения общественной модели, в которой Бернштейн идет по пути, указанном Марксом, с признанием лишь отдельных элементов кооперативного социализма и синдикализма. Кооперативы и профсоюзы для Бернштейна – хорошая школа демократии.

Логика вытеснения существующей системы общественными институтами, исповедуемая Бернштейном вослед Прудону, вынуждала его сделать шаг в сторону от этатизма и признать, что даже марксисты сильно преувеличивают «значение созидательной силы революционной власти для социалистической преобразования современного общества»[801].

Власть не способна построить социализм, социализм должен вызреть. Революционная власть может облегчить расчистку пространства для развития социалистических отношений, но если она возьмется их строить, то, как показал опыт ХХ века, получится только бюрократическое общество.

Ключевой ценностью Бернштейна является уже не социализм, а демократия. Он упоминает ее как нечто само собой разумеющееся: «демократия является в принципе уничтожением классового господства, если и не уничтожением самих классов»[802]. Собственно, если нет господства, то нет уже и господствующих классов. Наступил социализм. Но у Бернштейна демократия – это не социализм («цель»), а реально существующее явление («движение»).

Принципиально важно, что понимается под демократией. Если всеобщее избирательное право, централизованное государство, в котором демократию олицетворяет прежде всего полномочный парламент и «всенародно избранный» президент, то ни о каком уничтожении классового господства говорить не приходится. Напротив, правящая элита получает прекрасную структуру для защиты своих привилегий.

Если понимать демократию как реальность народоправия, то приходится признать, что парламентско-президентская система – это еще одна форма власти социальной элиты, а не остальной части населения («народа»). Чтобы демократия отождествлялась с властью народа, а не профессиональных управленцев и политиков, то необходимо вернуться к идеям демократии федерализма и реального самоуправления.

* * *

 

Бернштейн заставил марксистов вернуться к рассмотрению явлений и принципов, которые Маркс отверг у Прудона. Но решения предложил несколько иные, уводящие социализм в стремящуюся к нулю бесконечность.

Бернштейн уже принципиально смешивает социальную защиту, экономическое регулирование и социализм. Социализм превращается в некоторую субстанцию, растворенную в существующем обществе. В разных вполне капиталистических структурах может быть «больше социализма»: «Обществу достаточно воспользоваться принадлежащим ему правом контроля над экономической жизнью. В хорошем фабричном законе может содержаться больше социализма, чем в национализации целого ряда фабрик.

Я открыто заявляю, что нахожу чрезвычайно мало смысла и интереса в том, что обычно называют «конечной целью социализма». Эта цель, чем бы она ни была, для меня – ничто, движение – это все»[803].

Такова знаменитая формула отрицания конечной цели. Философски (но не политически) Бернштейн мог опереться на фразу Энгельса, сказанную в 1893 г.: «У нас нет конечной цели. Мы сторонники постоянного непрерывного развития, и мы не намерены диктовать человечеству какие-то окончательные законы»[804]. Аналогичные мысли в философском преломлении можно найти в работе Энгельса «Людвиг Фейербах и конец немецкой классической философии», где он говорит об отсутствии возможности завершения истории в совершенном обществе[805].

Из этого сходства академик Т.И. Ойзерман делает вывод: «Можно, следовательно, сказать, что обличаемая Лениным формула Бернштейна в принципе не отличается от высказываний Энгельса, если, конечно, отвлечься от ее парадоксально-философского словесного выражения»[806]. Философ Т.И. Ойзерман мог бы и заметить, Птак страшно, ког выражения»но-филешения общества в соврнечномости строить социализм с помощью якобинских методов. деревне.что у Бернштейна речь идет не о «конечной цели истории», а о «конечной цели социализма». Разница существенная: социалистическое общество – это лишь грядущая стадия на пути истории. Отрицание этой стадии (цели социализма) предвосхищает высказанную уже в 1989 г. идею Ф. Фукуямы о «конце истории», то есть о невозможности создать что-то более «высокое», чем либеральная или социал-либеральная система. То, что отрицал Энгельс, логично вытекает из того, что утверждал Бернштейн и его нынешние эпигоны.

Понятно, когда различие между позициями Энгельса и Бернштейна не замечает бывший марксистско-ленинский философ. Куда печальнее, когда с ним солидаризируется серьезный историк Е.Г. Плимак. Отталкиваясь от позиции Ойзермана, он «развивает наступление» бернштейнианцев против Ленина, обличавшего ревизионистов за крылатую фразу о цели и движении. Е.Г. Плимак возмущен кощунственностью Ленина, посягнувшего на теорию, «которая обобщила тенденции десятилетий», среди которых историк называет «эволюцию к всеобщему избирательному праву, позволяющему без бланкистских революций навязывать буржуазному обществу социальные реформы, отрицание идеи диктатуры пролетариата…», сокращение рабочего времени. Но пафос восхваления Бернштейна здесь явно превышает заслуги отца ревизионизма.

Всеобщее избирательное право было известно и во времена Первого Интернационала, показало свои плюсы и минусы, свою ограниченность и связанные с ним возможности. Ничего нового об этом инструменте по сравнению с Бланом и Лассалем Бернштейн миру не сообщил. Отрицание диктатуры пролетариата – это не «тенденция», а вопрос принадлежности к марксизму. Можно разделять эту идею и быть марксистом, или не разделять ее и быть кем-то еще – хоть либералом, хоть народником, хоть анархистом.

Для научного социализма важно, насколько точно обобщены Бернштейном тенденции «последних десятилетий» (то есть конца XIX – начала XX веков), актуальные и для современной нам эпохи глобализации. Увы, Е.Г. Плимак вслед за Э. Бернштейном, П. Струве и Т. Ойзерманом (но не Марксом и Энгельсом) обобщает эти тенденции весьма нелогично, увязывая социальные реформы и всеобщее избирательное право. Во-первых, за несколько десятилетий до введения всеобщего избирательного права в Великобритании был принят закон о десятичасовом рабочем дне, на который ссылался Маркс в 1864 г. как на пример осуществления легальным путем принципов политэкономии пролетариата (о чем напомнил Е. Плимак[807]). Маркс при этом, разумеется, не писал, что Британия стала полу-социалистической страной, он просто указал, что закон выгоден пролетариату. Социальное законодательство в России стало вводиться с 1896 г. – безо всякого парламентаризма, но зато после мощных стачек в столице.

Во-вторых, те социальные реформы, которые проводились в Европе до 30-х гг. гг. ХХ века, не зависят от наличия или отсутствия всеобщего избирательного права. Системное социальное законодательство, позволяющее говорить о качественных преобразованиях в западных обществах, стало осуществляться в условиях Великой депрессии – через несколько десятилетий после формального введения всеобщего избирательного права для мужчин. При этом социальное государство возникло не только в США, но также и в гитлеровской Германии, далекой от демократических идеалов. Это стало результатом кризиса капиталистической системы и давления коммунистического примера.

Что касается уменьшения рабочего дня при капитализме, то здесь все отнюдь не однозначно. Автор первой книги об империализме Д. Гобсон, напротив, критиковал британское общество за царящее в нем недопотребление (предвосхищая концепцию Кейнса). Ограничение рабочего дня сочеталось с большей интенсивностью труда, с тэйлоризмом.

Удар по бернштейнианству нанес уже кризис 1900 года, который показал, что «обобщение тенденций» оказалось не самым удачным. Увы, мир начала ХХ века оставался конфликтным, кризисным, некоторое улучшение положения работников в Англии сопровождалось ухудшением их положения, скажем, в России (особенно во время кризиса 1900-1903 гг. и последующей депрессии).

* * *

 

Бернштейн считал, что даже при сохранении капиталистической организации производства возможно «более справедливое распределение»[808]. В этом – формула этатизированного индустриального общества, на основе которого может существовать социальное государство. Капитализм в таком обществе как правило сохраняется (исключение составляет модель коммунистических режимов), но произведенный продукт перераспределяется в пользу трудящихся и уязвимых слоев.

Л.Н. Бровко считает, что в идее воздействия распределения на производство (а не наоборот) у Бернштейна «мы видим явные элементы будущей теории Дж. Кейнса об «эффективном спросе»…»[809] Хотя, конечно, Кейнс не опирался непосредственно на своих предшественников Прудона, Лассаля и Бернштейна, развитие событий в ХХ в. подтвердило правоту их взгляда на равноправное место распределения в экономике.

Развивая идеи Маркса, Бернштейн переступает грань отделяющую социалиста от либерала, и становится апологетом акционерной собственности. «Собственность есть собственность, движимая или нет. Акция – не только капитал, она – капитал в его самой законной, т.е. возвышенной форме. Она – свободное от грубого соприкосновения с низкой стороной промышленной деятельности свидетельство на участие в прибавочном продукте национального или мирового хозяйства. Она, если угодно, динамичнее капитала»[810]. Бернштейн кардинально расходится здесь с Прудоном, возводя в абсолют причастность к собственности, уже совершенно оторванной в акциях от владения, распоряжения. Товарищи по партии раскритиковали Бернштейна за наивное увлечение акционированием. К. Каутский возражал Бернштейну, что акции – «лучшее средство для улавливания и обирания простодушных людей»[811] и роста паразитизма. Этим Каутский косвенно признал вторичность капитала в отношении к фактору власти управленцев. Капитал у многих, а власть – нет.

* * *

 

Резкость формулировок Бернштейна вызывала возмущение его товарищей по партии. А. Бебель писал Бернштейну, ссылаясь на Каутского: «Карл был вполне прав, когда сказал в Штутгарте, что если справедливы содержащиеся в твоем заявлении новые взгляды, то мы должны перестать быть социал-демократами»[812]. Если так, то к концу ХХ века в мире почти не осталось социал-демократов в руководстве «социал-демократических» партий.

Несмотря на первоначальное неприятие бернштейновской «ревизии», в дальнейшем социал-демократия Западной Европы неуклонно сдвигалась в этом направлении. Причину этого нельзя найти только в стабилизации капитализма. Эта тенденция пережила и ряд мировых социальных потрясений. Корень эволюции социал-демократии вправо лежал в теории марксизма – в излишней абстрактности его конструктивного идеала, в «антиутопизме», отказе от разработки конкретной программы социализма. Не случайно, антагонистами бернштейнианства в марксистской среде стали коммунисты, принявшиеся создавать некапиталистический строй, невзирая на отсутствие необходимых предпосылок.

Современный социал-либерал Б.С. Орлов считает: «Более жизненной оказалась стратегия, предложенная Бернштейном – добиваться улучшения положения трудящихся в рамках существующего общественного строя»[813]. Эта стратегия предложена не Бернштейном, и даже не социалистами, а буржуазными филантропами. Бернштейн «открыл» иное – путь капитуляции марксизма перед этой идеей.

К концу ХХ в. бернштейнианство приобрело множество сторонников не только из числа социал-демократов, но и либералов, и, как мы видели, даже бывшей марксистско-ленинской интеллигенции. Тенденции глобализации дают им для этого немало оснований. Но, боюсь, у них короткая память. Опыт ХХ века оставляет мало надежд на перманентную эволюцию. Периоды эволюции перемещаются революциями, и глобальный порядок не раз разрушался под ударами порожденных им сил.

Интеграция социал-демократии в социал-либерализм имела немало преимуществ во второй половине ХХ века. Но неспособность социал-демократии вернуться на левые позиции в условиях кризиса социального государства показывает, что «ревизия» оказалась смертельной прививкой либерализма к социал-демократии.

Споры о наследии Бернштейна вряд ли скоро утихнут. На первый взгляд, принятие бернштейнианства ведущими социал-демократическими партиями – это свидетельство исторической правоты ревизионизма, и Бернштейн предложил наиболее эффективный путь к социализму. Но здесь кроется интеллектуальный фокус, который легко разоблачается – социализма в Европе по-прежнему нет. Бернштейн предложил путь, который привел не туда, куда было обещано. Это был один из путей к социальному государству. К тому же результату – социальному государству – привели и пути, далекие от марксизма, включая либеральные идеи американских республиканцев и фашизм.

* * *

 

Наиболее резко против Бернштейна выступили левые социал-демократы, склонные искать ответы на неясности марксизма у Маркса времен революций 1848 и 1871 гг.

Формулируя разногласия, Роза Люксембург (1871-1919) писала о том, что Бернштейн стремится к переходу части рабочего класса в разряд средних слоев (а это, заметим, прудонизм) и рассчитывает на «внедрение социализма… путем постепенного расширения общественного контроля и поэтапного распространения кооперации, а не путем использования социального и политического кризиса»[814]. А это, с точки зрения ортодоксального марксизма – утопия. Буржуазия не пропустит пролетариат к власти, да и пролетариат не будет настроен революционно, если социальная политика капиталистического режима будет успешной. Р. Люксембург не придерживается принципа «чем хуже – тем лучше», она просто отрицает, что капитализм способен решить социальные проблемы.

Социализм становится необходим, поскольку капитализм не способен решить стоящие перед человечеством проблемы. Если так, то капитализм ведет к кризису или катастрофе. Переход к социализму ведет через кризис и крах прежней системы, он не может быть эволюционным по определению. Если капитализм допускает успешную эволюцию человечества, социализм просто не нужен.

Люксембург в работе «Социальная реформа или революция?» утверждала, что социализм не может существовать как распределительная надстройка над существующим способом производства[815]. Противники Бернштейна не додумывали эту мысль до логического конца. Они отождествляли преодоление современной им бедности рабочего класса именно с социализмом. Практика социал-либералов в ХХ веке показала, что «распределительная надстройка» способна обеспечить рабочему социальные гарантии на уровне, который, как были уверены социал-демократы, включая Каутского, может обеспечить только социализм. Но это не решило более общих проблем социального господства и угнетения человеческих свойств, которые Маркс описывал в категориях «отчуждения». Эти проблемы могут быть решены только по мере преодоления капитализма социализмом, то есть на уровне системообразующих структур общества, по отношению к которым даже частная собственность является следствием. Социализм не может быть управленческой надстройкой над той же индустриальной организацией, которая обеспечивает капитализм. Чтобы преодолеть капитализм, нужно преодолеть и индустриализм.

* * *

 

Теоретический ревизионизм поставил и конкретный политический вопрос о степени допустимой интеграции социал-демократии в современную политическую систему. Марксизм сделал выбор в пользу участия в выборах. Но он не был готов брать на себя ответственность за проведение несоциалистических мероприятий, что было бы неизбежным в случае участия в исполнительной власти. От этого предостерегал еще Энгельс.

Марксистская социал-демократия претендовала на власть, но на абсолютную власть, которая позволит воплощать в жизнь радикальный марксистский проект. Участие в буржуазном государстве, противостоящем рабочему классу и выражающем интересы его классового врага, считалось недопустимым. Несколько иначе к современному государству относилось лассальянство, которое расценивало государственную бюрократию как возможного союзника против капитала. Стратегия Бернштейна прямо предполагала осуществление социальных реформ сверху. Как же это делать без участия в правительстве? Вопрос, поставленный теоретически, быстро перешел в практическую плоскость.

Решающий шаг в этом направлении сделали социал-демократы – не марксисты – недавно перешедшие к социал-демократам либералы. Они пришли к бернштейновским взглядам не слева (как Бернштейн и позднее Каутский), а справа. Им и карты в руки – 22 июня 1899 г. правый социалист из фракции Жореса А. Мильеран вступил в буржуазное (либеральное) правительство П. Вальдека-Руссо. Драматизма ситуации добавляло то, что в тот же кабинет вошел подавитель Парижском Коммуны генерал Галифе. Таким образом один принципиальный вопрос – можно ли социалисту входить в коалиционное правительство, дополнялся и даже заслонялся другим – можно ли входить в правительство вместе с реакционными деятелями. Этическая недопустимость второго оставляла лазейку для допустимости первого при более благоприятных условиях. Мильеран достоин критики за то, что сел рядом с Галифе. Но может быть можно сесть в министерское кресло рядом с будущим Робеспьером?

Жорес, хотя и без восторга поддержал решение Мильерана, гедисты и бланкисты восприняли его как предательство. До 1899 г. Жорес был уверен, что «социализм не может согласиться на частицу власти: надо, чтобы он получил всю власть целиком»[816]. Но это – для проведения социалистических преобразований. А правительство Вальдека-Русо создавалось для спасения республики (в разгаре было дело Дрейфуса, расколовшее Францию по вопросу, далекому от социализма). Могут ли социалисты входить в правительство ради задач, которые не имеют отношения к социализму? Имеют ли они право на нецелевое расходование авторитета социалистического движения? В 1899 г. большинство социалистов отнесутся к инициативе Мильерана отрицательно. В 1914-1917 гг. они в большинстве своем ответят на этот вопрос положительно.

После бурный споров в 1900 г. Конгресс Интернационала принял резолюцию по проекту Каутского: «Вступление отдельного социалиста в буржуазное министерство не может считаться нормальным началом завоевания политической власти и должно быть рассматриваемо как временный и исключительный прием в борьбе с трудными обстоятельствами». И этот опасный опыт приемлем лишь тогда, когда его одобряет большинство партии и министр остается уполномоченным партии[817].

Мильеран тем временем обеспечил принятие нескольких законов, защищающих права рабочих: о снижении рабочего дня до 10-11 часов, о решении трудовых споров. Но подобные меры принимались и в бисмарковской Германии, и даже в царской России. Для этого был вовсе не нужен социалист в правительстве. Он был нужен для другого: либеральное государство нуждалось в прививке социалистического движения, чтобы стать более устойчивым. Опираясь на часть социалистов, оно могло противостоять другой их части. Повернувшись лицом к «рабочему вопросу», либеральное государство стало шаг за шагом лишать социализм той армии, на которую рассчитывал Маркс.

 

Каутский: марксизм как система

 

К концу века достройка ортодоксальной марксистской системы взглядов завершалась. Последователи покойного Учителя под общим руководством его друга и соавтора ответили уже почти на все вопросы, поставленные перед социальной наукой. Кроме одного, и пожалуй главного – как будет выглядеть общество, которое сменит капитализм?

Маркс нашел замечательное средство против «утопизма»: настоящий научный социализм изучает тенденции развития общества. Он не строит умозрительных проектов. Тенденции развития капитализма указывают на концентрацию производства и капитала. Модель социализма (коммунизма) является предельной точкой этих процессов. Социал-демократия борется за улучшение условий жизни рабочего класса. Значит, коммунизм решит и эту задачу. Как? Каковы доказательства? Каким образом? Время покажет.

По словам теоретика эсеров В.М. Чернова, «II-ой, довоенный Интернационал был детищем научного социализма, ударившегося в утрированный «объективизм», развивавшего созерцательную энергию, склонность к фаталистическому оптимизму, в ущерб энергии действенно-творческой, в одно и то же время созидательной и революционной»[818]. В результате, программа-минимум социал-демократии «носит по преимуществу выжидательный и оборонительный характер. Ибо пока пролетариат недостаточно силен для захвата власти, надо остерегаться чем бы то ни было осложнить или затормозить капиталистическое развитие общества»[819].

Партия, основанная на отрицании существующего строя, все меньше интересовалась будущим. Ее ведущий идеолог К. Каутский утверждал: «социал-демократия может выставлять позитивные предложения лишь для современного общества, а не для имеющего наступить»[820]. Но это влекло за собой «неудобный» вопрос: «Что за порядки установят социал-демократы, если народ доверит им власть?» Ответы были «обтекаемыми». Как говорил В. Либкнехт: «Дайте нам достигнуть власти, а как ее употребить, мы будем знать тогда»[821]. Такое сокрытие программы, характерное для политиков с имиджем ученых, настораживает: то ли они делают вид, что знают, как решить социально-экономические проблемы, то ли готовят нечто ужасное.

Единственный прецедент, с которым социал-демократы сравнивали будущее общество – это Парижская коммуна. Но в интерпретации Бебеля опыт Коммуны мало что добавлял к конструктивной программе социал-демократии: «все фабрики перейдут в руки общества и будут эксплоатироваться в интересах всех граждан. Место частного хозяйства займет социалистическое, в котором каждый будет работать для всех и все для каждого»[822].

В 1893 г. депутаты рейхстага потребовали от социал-демократов изложить, наконец, что они собираются делать, если придут к власти (тем более, что лидеры эсдеков обещали, что это может произойти в ближайшие годы). Один из оппонентов, ссылаясь на свои впечатлениях от чтения марксистской литературы, обвинял социал-демократов в том, что они просто скрывают свои намерения: «Не нашел я и разъяснения, как именно, в каких конкретно формах вы хотите урегулировать потребление, урегулировать производство. Я только и нашел, что вы хотите их «урегулировать», и более ничего». Оппоненты не дождались объяснения, как будет происходить «урегулирование». Социал-демократические ораторы стали сравнивать установление социализма с воскресением после смерти в христианстве, подтвердив тем, что социализм для них стал из вопроса знания вопросом веры. По словам А. Бебеля, «мы работаем так, как мы работаем, и не переходим к мелкой утопической живописи, чтобы говорить: таким, а не иным должно быть социалистическое общество. Оно само придет»[823]. После революционных потрясений 1917-1923 гг. В.М. Чернов имел основания прокомментировать этот пассаж: «Опыт и германской социал-демократии, которой после революции попала было в руки власть, и русского большевизма, и советских правительств Баварии и Венгрии, показал, что «само» ничто не приходит, и менее всего – социалистическое общество»[824]. Сама приходит революция, и она ставит перед социалистами вопрос – а не зря ли они работали так, как они работали все это время. Ведь умеренное социальное законодательство буржуазные политики и имперские чиновники могли принять и без марксистов. Чтобы подчеркнуть свое отличие от них, Бебель и Либкнехт выступили за меры планирования экономики: «Согласно учету вероятного расходования разных предметов потребления будет направляться их производство. Посредством обширных статистических исследований, с возможной точностью придется устанавливать, какие потребности и в каком объеме должны быть покрыты». Если эти исследования приведут к публикации рекомендательных планов, то такие меры вполне может осуществлять и буржуазное государство. Если же на основе «вероятных» цифр будут создаваться точные и обязательные к исполнению планы, то как заставить выполнять их каждого потребителя? Иначе множество продуктов будут произведены впустую, так как за время производства потребители могут изменить свои предпочтения. Ответ подразумевался один – диктатура. Но он нее был произнесен с трибуны рейхстага в 1893 г. В качестве пути к плановому хозяйству германские социал-демократы предлагали национализацию предприятий, выражая уверенность, что «государственные предприятия мы можем с легкостью превратить в социалистические»[825], даже не меняя управленческого персонала. Таким образом, не меняя структуры капиталистического производства, положение рабочих и т.д., а просто начав управлять государственно-бюрократическим сектором из правительственных кресел, социал-демократы «получали социализм». «Социализация оказывается равной бюрократизации»[826], – комментирует В.М. Чернов. Большевики были лишь продолжателями этой идеи. Умеренное и радикальное крылья марксизма отличались не моделью социализма, а только методами ее достижения.

* * *

 

Ответы депутатов социал-демократов своей маловразумительностью вскрыли пробел, зиявший на месте конструктивной программы немецкого социализма. Ведущий теоретик германской социал-демократии Карл Каутский (1854-1938) решил восполнить его и написал комментарии к Эрфуртской программе партии 1890 г. Книга вышла под названием «Пролетариат и общественный строй». Конструктивная часть этой работы называлась «Государство будущего» (характерно, что не общество будущего – этатизм снова стал преобладать в марксизме). Здесь любой желающий должен был узнать, как будет выглядеть общество, которое возникнет после победы пролетариата во главе с социал-демократами. Это общество Каутский называет социализм или коммунизм, отождествляя два понятия[827].

Глава «Государство будущего» резко контрастирует с предыдущими, где Каутский подробно описывает язвы капитализма и доказывает необратимость процесса концентрации производства. Как только речь идет о социалистической революции, краски становятся донельзя размытыми. Как победит пролетариат? Желательно – ненасильственным путем. Победа эта произойдет в ближайшие десятилетия, но мы не можем сказать, в какие формы выльется тенденция через 10-50 лет[828]. Капитализм вот-вот падет, а мы не знаем, за что бороться.

Какой будет собственность? Общей. Это как? Каутский пускается в логические рассуждения. Мелкое хозяйство предполагает частную собственность…

Ниже это мнение будет им же опровергнуто, так как Каутский, забыв о противоречиях русских марксистов с народниками, признает русскую общину примером коммунистических отношений (до такой идеализации общины не доходили и классики народничества).

А крупное производство – общественное, значит и собственность на него должна быть общественной. Рабочие станут «господами своих собственных продуктов» и получат избыток, который ныне достается капиталистам. Это, правда, незначительно улучшит положение рабочих (капиталистов ведь мало, а рабочих много – так что «избыток», поделенный на всех, большой прибавки не даст). И продукт не пойдет целиком в доход рабочего – это еще Маркс в «Критике Готской программе» объяснил. Производство нужно развивать, создавать общественные фонды и т.д.[829] Так зачем же эти преобразования нужны рабочему классу?

Капитализм тормозит экономическое развитие, медленно поглощает мелкое производство и не может занять работой всех рабочих[830]. Социализм обеспечивает беспрепятственную концентрацию и позволяет привлекать больше работников и распределять рабочую силу более рационально, в соответствии с планом. В этом точка зрения Каутского полностью предвосхищает сталинское понимание социализма.

В будущем Каутского для работников предприятий мало что меняется. Будет сохранена зарплата. Получается, что работники станут просто наймитами государственного центра, который, по мнению Каутского, представляет всех работников. Но это как раз труднее всего доказать, и Каутский оставляет тезис о рабочем (или общенародном) характере государства будущего без всяких доказательств.

Каутский надеется, что в условиях огосударствления развитие экономики пойдет быстрее, и зарплата станет больше. Каутский уверен, что преимущество огосударствленной экономики заключается в ее эффективности (Каутский и не подозревает, насколько неэффективно бюрократическое управление). Каутский верит в то, что этот государственный «социализм уничтожит все те безобразия и мучительные явления», которыми сопровождается капиталистическое развитие. Каутский не приводит доказательств. Он просто верит в крупное государственное хозяйство. Только в нем он видит возможность дальнейшего увеличения производительности труда и объемов совокупного продукта. А капитализм плохо справляется с управлением крупным производством. Ведь частная собственность соответствует мелкому хозяйству…

Пройдет век, и постулаты Каутского, некритически воспринятые у Маркса, показали свою слабость (хотя и в XIX веке были мыслители, которые отказывались принимать их без доказательства). Мелкое производство сохраняется наряду с крупным в развитых странах, а в эпоху заката индустриального общества наблюдается даже разукрупнение некоторых передовых в техническом отношении производств. И есть основания считать, что этот процесс будет нарастать. Частные собственники продолжают заправлять крупным производством, и производительность труда в частном производстве продолжала расти. Каутский делает рискованную ставку – чтобы доказать «ошибочность нашей цели», достаточно доказать, «что мелкое производство не заменяется крупным»[831]. Тогда в конце ХХ века ошибочность целей германской социал-демократии можно считать доказанной. Но либеральная мысль напрасно ликует по поводу краха своих социал-демократических конкурентов – она потерпела фундаментальный крах еще раньше – в 30-е гг. ХХ века, с началом Великой депрессии.

Значит ли это, что социал-демократия потерпела полное теоретическое крушение? Во многом марксисты, включая Каутского, точно уловили тенденции своей эпохи. Они не поняли только одного – эти тенденции не вели тогда к социализму. Они направляли стопы мира к иному обществу, которое возобладало в ХХ веке в самых разных странах с различным отношением к частной собственности – и в СССР, и в Германии (сначала – нацистской), и в США. Эту систему можно называть государственно-монополистическим индустриальным обществом, индустриальным этатизмом и социальным государством. Но она не соответствует критериям социализма как общества без классовой иерархии, в котором господствует общественная собственность на средства производства.

У социал-демократов предпосылка решения задачи отождествлялась с самой задачей, и тем самым задача подменялась. Основная ошибка Каутского и других теоретиков социал-демократии заключалась в том, что они настаивали – выдвинутые ими задачи социальной защиты могут быть обеспечены только при условии ликвидации частной собственности. А частная собственность не имеет к этому вопросу прямого отношения. «При прочих равных» можно утверждать, что для усиления социальной защиты труда необходимо ограничение частной собственности и глобального рынка.

Период глобализма конца ХХ века показал, что в условиях индустриализма социальное государство неустойчиво и уязвимо – и капиталистическое, и в еще большей степени – «социалистическое», ликвидировавшее легальную частную собственность и заменившее ее государственной.

Каутский, в отличие от Прудона и Маркса, близорук, и его футурология заглядывает лишь пару десятилетий вперед – в первую половину ХХ века. Под этим углом зрения в работе Каутского все становится на свои места. Когда речь заходит о будущем социализма, теоретик туманен. Когда – о будущем социальном государстве, он становится более убедителен, хотя иногда эта конкретика заставляет поежиться, так это напоминает будущую практику нацизма и большевизма. В точном определении мейнстрима грядущей эпохи была безусловная сила социал-демократии. В этом отношении она обеспечила теоретическим багажом социал-либералов, фашистов и коммунистов.

* * *

 

Но как же объяснить, что такое социализм? Чтобы представить себе социализм, Каутский снова опасно для марксиста приближается к народничеству: социализм также относится к общине, как капитализм – к ремесленному производству[832]. То есть социализм – это воспроизводство общины в масштабах всего общества. Но в дальнейшем эта аналогия выветривается, и Каутский рисует портрет социализма не с общины, а с государства и фабрики. Этот странный логический зигзаг объясняется просто – Каутский стремится обнаружить модель социализма, и она, как показали уже Прудон, Герцен и Бакунин, может быть найдена в общине. И в то же время Каутский выводит будущее общество из тенденции индустриализма. А она ведет в другую сторону, не к социализму. Социалистическое общество по Каутскому «есть единое, гигантское промышленное предприятие»[833]. Община похожа на социализм, и фабрика – тоже. Но они совсем не похожи друг на друга. Нужно выбирать. В фабрике нет социализма, но есть мировая тенденция. То, что тенденция вела не к социализму, не могло прийти в голову правоверному марксисту ХХ века. Он выбирает тенденцию превращения всего общества в одну большую фабрику – тенденцию тоталитаризма.

Итак, социализм по Каутскому – это большая фабрика, а не большая община, как думают анархо-коммунисты.

Еще дальше Каутский от некоммунистических направлений социализма. Он категорически не согласен с идеей коллективных предприятий, принадлежащих самим работникам. При этом теоретик социал-демократии признает, что такая система «избавляет рабочих от тех бедствий, которые несет с собой капиталистическая эксплуатация»[834]. Так в чем же дело? Наконец, после блужданий вокруг устройства государства-фабрики, удалось найти систему, которая избавляет рабочих от бедствий. Может быть, она-то и нужна рабочему классу? Но Каутскому эта модель не подходит. Федерация коллективных предприятий нежизнеспособна. Тенденция к концентрации через механизм конкуренции разрушит эту систему – одни фабрики будут преуспевать, другие – разоряться. Сразу видно, что Каутский не утруждал себя знакомством с идеями оппонентов Маркса Прудона и Бакунина, которые, как мы видели выше, теоретически решили эту проблему, доказав невозможность концентрации экономической власти в условиях замены частной и государственной собственности коллективным владением.

Но Каутскому важно другое: частная собственность, которую он считает корнем всех бед современности, тесно связана с товарным производством. Следовательно, необходимо избавиться от него, что «означает замену производства на продажу производством для собственного потребления»[835]. Неужели Каутский стремится в ближайшее время вернуть мир к натуральному хозяйству? Отнюдь. Просто он уверяет рабочих, что если они трудятся на государство, то работают на себя самих. Эта «агитка» потом использовалась в СССР, но с невеликим успехом. Работники не верили, что когда крадут у государства, то крадут именно у себя. Как рабочие большого концерна не верят, что производят для себя, даже если и сами покупают его продукцию.

Но почему рабочие будут лучше трудиться именно на государство-фабрику, а не на обычного фабриканта? Каковы будут стимулы к труду? Да те же самые – привычка и любовь к труду, соревнование.

И позднее, уже после начала государственно-коммунистического эксперимента в СССР, яростный критик большевиков Каутский настаивает: «В социалистическом производстве от лености или халатности отдельных рабочих страдает не капиталист, а их собственные сотоварищи, которым, благодаря такому их поведению, достается меньше продуктов и больше работы»[836]. Товарищи пристыдят лентяя. Но такая система стимулирования может действовать только в небольшом коллективе. В коллективе-нации трудовой вклад размазывается между всеми, и результат труда одного работника практически не заметен в общем «котле». «Отчуждение» и иерархическое господство в «Государстве будущего» сохраняется, так что кроме моральных санкций придется вводить и экономические, а иногда также внеэкономические меры принуждения к труду.

Может быть, работников социализма будет вдохновлять свобода деятельности, как об этом говорят анархисты и в свое время писал молодой Маркс? Каутский жестко отвечает на эти мечтания: «социалистическое производство несовместимо с полной свободой труда, т.е. свободой работника трудиться тогда, где и как он хочет»[837]. Интересно, что Каутский признает: относительная свобода труда возможна в условиях мелкого производства. В крупном производстве от нее придется отказаться. Таким образом, Каутский признает, что марксистская модель ограничивает свободу в сфере труда, в самом «базисе» общества.

Социал-демократия не может «устранить зависимость работника от хозяйственного целого, в котором он образует одно из колес…»[838] Зато теперь это будут равноправные, товарищеские колеса (как говорили в ХХ веке – «винтики»). Или равно-бесправные?

Эту мысль Каутский повторит и после начала коммунистического эксперимента в СССР. Так что социал-демократическое представление о колесиках и винтиках, в которые должен превратиться человек в индустриальной машине будущего (и уже почти превратился) не отличается от тоталитарного: «На большой фабрике рабочий является лишь маленьким колесиком крупного механизма, или, правильнее, лишь отдельным органом большого организма. Он должен быть подчинен единому общему плану. Это необходимость не уничтожается от того, что фабрика из капиталистической превращается в социалистическую, и единственным изменением, – правда, очень важным, – является на первых порах лишь то, что социализированное предприятие начинает служить иным целям. Его назначением является теперь уже не обогащение отдельного капиталиста, но увеличение достатка всей совокупности трудящихся.

Приспособление к планомерному хозяйству является для каждого рабочего в социалистическом обществе абсолютной необходимостью…»[839]

Все по Ленину и по Сталину. Они твердо следовали классическому марксизму образца начала ХХ века, который был сформулирован Каутским, сколько бы он потом не критиковал большевизм.

Но ликвидация свободы на производстве подарит рабочему «высшую свободу». Что это за чудо? Каутский долго подбирается к ответу, интригуя читателя. Да, машина лишает труд всякого духовного содержания (надо понимать – интеллектуального и творческого), делает человека однобоким придатком к машине. И социал-демократия ничего в этом отношении менять не собирается. Но зато она подарит работнику «освобождение от работы», право на отдых. И во время этого отдыха рабочий предастся образованию. Ведь работники так тянутся к знаниям: «наука и искусство остаются для пролетариата обетованной страной, на которую он смотрит издалека, за обладание которой он борется, но в которую он не может вступить»[840]. А капиталистическое общество лишает рабочих права на разносторонние размышления. Вся пирамида рассуждения о свободе венчается идеализированной картинкой «гармонического образования» Афинской школы, где древнегреческие философы предавались «высшей свободе» рассуждений.

Каутский утверждает, что только новое социалистическое общество «откроет пролетариату все источники образования» и предоставит ему досуг[841]. Каутский доживет до 30-х гг., когда этот проект (в условиях краха классической либеральной модели) начнет осуществляться в условиях капитализма.

Просветительский проект социал-демократии, которому Каутский (как и другие марксисты) придавал решающее значение, основывался на шаткой предпосылке – стремлении рабочего к занятиям сдерживается господством буржуазии, а не внутренними, социально-психологическими причинами.

Но тяга рабочих к знаниям в XIX – начале ХХ вв., могла быть не стремлением к систематическому образованию, требующему умственного напряжения, а к развлечению. На фоне информационного вакуума, в котором пребывал необразованный человек XIX века, рассказы интеллигентов о Дарвине и революции производили сенсацию. Но что станет, если уже со школьной скамьи дети рабочих будут узнавать обо всем этом. Если право на отдых будет обеспечено уже в капиталистическом предприятии – чем заполнится отдых: самообразованием или чтением дешевых детективов и просмотром глупых шоу. Каутский еще не знал, что такое телевизор…

Мы видели, что в своем просветительском проекте социал-демократия следовала за более ранними социалистическими учениями, а те, в свою очередь – за мыслью эпохи Просвещения. Социализм претендовал на роль единственной силы, которая была способна реализовать просветительский проект, но эта задача оказалась по силам уже социальному государству, в том числе и не претендующему на «высокое звание» социализма. Западный капитализм, пусть и под давлением социализма, но предоставил рабочим досуг – ограничение рабочего дня, право на отпуск, доступное образование детям рабочих. И выяснилось, что, получив досуг, пролетариат в массе своей вовсе не собирается тратить его на самообразование и философствование. Как и буржуа, он развлекается по мере имеющихся средств. Не получились из рабочих масс афинские философы. Самообразованием занимаются единицы, стремящиеся вырваться из пролетарского состояния.

Для того, чтобы иметь право на существование, социалистическая идея должна была иметь еще какую-то миссию, превосходящую «высшую свободу» по Каутскому и предоставление рабочим досуга. Маркс смотрел дальше Каутского, надеясь качественно изменить и структуру общества, и характер производства. Но эта тема намечена у Маркса неконкретно и выпала из поля зрения Каутского. А без нее марксистский проект остается тоталитарным несмотря ни на какие надстройки в виде парламента и философствования «афинской школы».

* * *

 

Маркс мечтал о всемирной коммунистической системе. Однако уже революция 1848 г. показала, что даже в Европе предпосылки падения капитализма вряд ли смогут вызреть одновременно. Не ждать же передовой германской экономике, когда до социализма дозреет варварская Россия.

Каутский делает из этого естественный вывод: «Из ныне существующих общественных организаций имеется только одна, обладающая необходимыми размерами, чтобы служить рамкой, в которой может развиться социалистическая ассоциация. Это – современное государство»[842]. Итак, социализм будет создаваться в одной стране, точнее – государстве. Это придумали не Сталин и Бухарин, к этому выводу немецкие и французские социал-демократы пришли уже во времена Второго Интернационала.

Таким образом, в марксизме зримо проступает национал-этатизм, который будет иметь большое будущее в первой половине ХХ века, особенно в Германии. Каутский даже тяготеет к автаркии, полагая, что национальное государство сможет обеспечить свои основные нужды, лишь незначительно восполняя дефицит за счет внешней торговли. В ходе Первой мировой войны и после краха глобального рынка 1929 г. эта идея будет обречена на успех, определив тенденцию мирового развития вплоть до 50-х гг.

Каутский не в восторге от современного бюрократического и милитаристского государства, но именно его он считает «единственным основанием» для социалистической ассоциации[843]. Каутский приветствует рост вмешательства государства в экономику и социальную жизнь. Но оговаривается, что необходимо изменение его сущности. Что же это за изменение? Государство служит капиталистам. А должно служить рабочим, его должны возглавить представители рабочего класса. Каутский так формулирует «основную задачу»: «надо стремиться к тому, чтобы трудящиеся классы завоевали политическую власть и, пользуясь ею, превратили государство в обширную хозяйственную ассоциацию, удовлетворяющую собственными силами свои главные потребности»[844].

Этатизм своей модели, который Маркс в конце жизни пытался закамуфлировать, немецкая социал-демократия излагает с предельной откровенностью. Тем сложнее для нее было объяснить в 20-30-е гг., чем ее идеалы отличаются от советской модели.

Когда модель Каутского начнет реализовываться большевиками, результат ужаснет немецкого марксиста. Было очевидно, что большевистский эксперимент сопровождается страданиями рабочих и ростом их угнетения. Каутскому следовало срочно найти принципиальное отличие свой позиции от идей большевиков. Главное отличие – большевики не признают парламентской демократии.

Формально большевики провозглашали советскую демократию, которая на деле была заменена диктатурой партии. Каутский надеялся на парламентскую демократию, не замечая, что она давно уже стала демократией для элиты.

Вызов большевизма заставил Каутского углубиться в проблему демократии, которая прежде казалась само собой разумеющейся.

«Демократия и социализм различаются не тем, что первая – средство, а второй – цель; оба они – средство для одной и той же цели… Социализм как средство освобождения пролетариата без демократии немыслим»[845]. Критикуя большевизм, Каутский говорит об освобождении. Но мы помним, что Каутский собирается предоставить рабочим свободу только в часы досуга – как и буржуазные политики.

* * *

 

Так что же является достаточной основой для социализма? Концентрация производства или развитие демократии? Каутский считает, что одно предполагает другое. Сталин легко опроверг это заблуждение. Обеспечив концентрацию производства, он создал на основе общества-фабрики тоталитарный режим – высшую степень авторитаризма. Когда Сталину понадобится пойти на сближение с западной социал-демократией в рамках Народного фронта, он в 1936 г. даже заменил систему советов парламентаризмом – разумеется однопартийным. А в странах «народной демократии» Сталин будет готов терпеть даже формальную многопартийность. Уж он-то прекрасно понимал, что парламентская «демократия» безусловно вторична в отношении социальных отношений.

«Демократия», которая является практически единственным отличием модели Каутского от «реального социализма» СССР, никак не вытекает из прочих марксистских постулатов – обобществления, ликвидации частной собственности, концентрации производства. Скорее наоборот – демократия предлагается как предпосылка реального обобществления и противоядие против деспотической трансформации коммунистической стратегии, которая была продемонстрирована большевизмом.

«Зеркало» большевизма заставило Каутского и других лидеров немецкой социал-демократии сделать существенные уступки производственной демократии, допустить, что рабочие могут участвовать в управлении непосредственно, а не только через посредство государства. Опыт опроверг гипотезу о том, что концентрация производства и «социалистическое» огосударствелние автоматически породят демократию, которой рабочие смогут наслаждаться в свободное от работы время. В 20-е гг. Каутский пытается поставить свою модель с головы на ноги, сделав демократию «базисом», основой обобществления: «Обобществление должно быть планомерно подготовлено демократическим государством, в котором существует полная возможность демократического контроля и полная свобода политической самодеятельности для всех граждан; но и осуществлено должно быть обобществление на основе господства демократии и внутри предприятия, то есть на основе демократического управления предприятием, при участием рабочих с одной стороны, потребителей – с другой»[846]. Аналогичные подходы на практике в 1919 г. стали применять и австрийские социал-демократы во главе с О. Бауэром.

Теперь Каутский уже не так доверяет государству, как раньше. Он пишет о создании социалистического производства: «чем меньше в это дело будут вмешиваться государственная бюрократия, чем большее участие путем свободной самодеятельности в нем будут принимать как рабочие отдельных производств, так и весь рабочий класс в целом – тем лучше для этого строительства»[847]. Это – очевидный сдвиг в сторону идей освободительного социализма, который до 1917 г. презрительно отвергался немецкими социал-демократами как анархический утопизм.

Но, совершив философский переворот в концепции германской социал-демократии, Каутский уже не может последовательно перестроить всю модель, оставляя в ней множество противоречий. Поощряется самодеятельность, самостоятельность действий рабочих. Что делать, если самодеятельные инициативы работников будут расходиться с государственным планом. Как должен приниматься этот план – наиболее компетентными представителями интеллигенции, большинством рабочих? Как принуждать к выполнению этого плана тех рабочих, которые с ним не согласятся в силу своей самодеятельности? Кто будет менеджером «фабрики-государства», если не государственная бюрократия? Это – не праздные вопросы. С ними неизбежно сталкиваются все теории, которые желают совместить «все хорошее» – самостоятельность личностей и коллективов с одной стороны – и экономический централизм, рациональный план – с другой. На решение этих проблем уйдет весь ХХ век.

Но главный вопрос, на который теперь следует ясно ответить Каутскому – что такое демократия? Местная самодеятельность, самоуправление для него – уже необходимая, но не основная форма демократии. Как централист, Каутский предает основное значение центральной демократии, которая как раз и позволит рабочему классу контролировать бюрократию. Но как? Каутский по-прежнему верит в парламент. Он считает, что создание парламента изымает законодательную власть у бюрократии. Кому же переходит эта власть? Трудящемуся народу? Каутский не так наивен: «Деятельность центрального, руководящего государственным организмом учреждения может контролироваться только другой центральной организацией, но не неорганизованной, бесформенной массой, какой является народ»[848]. Государственную бюрократию будет контролировать партийная. Причем вполне очевидно, что Каутский выступает за господство в парламенте будущего именно партии рабочего класса, то есть социал-демократии. Таким образом, парламент будет выполнять волю центрального руководства партии «рабочего класса». И здесь Каутский недалеко ушел от советских коммунистов.

* * *

 

Разбираясь в своем понимании демократии, Каутский столкнулся с проблемой, заложенной в теорию марксизма самим Марксом. Марксисты выступают одновременно и за демократию, и за диктатуру. Выяснилось, что Каутскому мудрено понять Учителя: «К сожалению, Маркс недостаточно выяснил, что он понимал под диктатурой. Буквально это слово означает уничтожение демократии»[849].

Не вполне. Диктатура буквально (во всяком случае в том смысле, как этот термин пришел из Рима) – неограниченная власть, право на произвол. Диктатура – уничтожение не демократии, а законности. Произвол низов – явление вполне понятное, теоретически оно может некоторое время совмещаться с демократией (даже диктаторы в Риме избирались). Но исторический опыт показывает, что произвол быстро обеспечивает преимущество не низам, а выходцам из низов, которые устанавливают вполне авторитарный режим. Так что теоретическая конструкция диктатуры пролетариата Маркса – это невозможное состояние (на что указывал уже Бакунин). На деле речь может идти о диктатуре коммунистов, опирающихся на массовую поддержку рабочих. Вполне очевидно, что это – не демократия, но все же режим, стремящийся следовать настроениям низов постольку, поскольку это не противоречит стратегии компартии.

Поскольку ответить на бакунинскую критику Каутский ничего не может, он вспоминает о ней с откровенным раздражением, называя Бакунина «представителем диктатуры и анархии в рабочем движении»[850]. Это противоестественное определение необходимо, во-первых, чтобы закамуфлировать диктаторские наклонности Маркса, а, во-вторых, чтобы объявить Бакунина предтечей непонятного Ленина, который предстает то диктатором, то «анархистом».

Ленин в своей работе «Государство и революция» подверг Каутского критике слева (о чем – ниже), и даже после уроков революции 1918 г. Каутский не понял упреков русского коллеги. Он не заметил эволюции Маркса к антиэтатизму. Ленин заметил эту эволюцию, но не признал, что Маркс совершил уступку Прудону. Просто, идеи Маркса – это эталон для Ленина. И эталон находится слева от Каутского. Ленин, взгляды которого в 1917 г. вполне ортодоксальны, как мы увидим, найдет свое решение противоречия между политическим федерализмом и экономическим централизмом Маркса.

Столкнувшись с практикой Парижской коммуны, Маркс нашел формы будущего политического режима в федерализме и коммунальном самоуправлении, в отмирании государства и преобразования его в аналог общины. Это понимание проблемы, связанное с поиском форм реальной демократии, чуждо Каутскому. Он, не мудрствуя лукаво, готов перенести в социалистическое завтра не только фабричный базис капитализма, но и его политическую надстройку в виде либеральной парламентской системы. «Промышленный капитализм создает своего собственного могильщика – промышленный пролетариат и современную демократию»[851]. Это дополнение к «Манифесту коммунистической партии» демонстрирует либеральное понимание демократии Каутским. Ведь под демократией он понимает то, что создает капитализм, то есть парламентско-президентскую республику. «Современная демократия» по Каутскому включает «подчинение бюрократии обществу», парламент, «существующий милостью народа» и другие утопии. «Анти-демократические тенденции»[852] парламентаризма по мнению Каутского не связаны с его сущностью и легко будут устранены после победы пролетариата.

Российская и Германская революции в 1917-1919 гг. так напугали Каутского, что он писал: «Нашей задачей теперь становится оберегать республику, то есть существующее государство, а не опрокидывать его. В этом смысле социал-демократия перестает быть революционной и становится консервативной», так как «она одну из решающих частей этой программы уже осуществила»[853]. Это сказано о Веймарской республике во главе с канцлером-голодом Брюнингом, генералом Гинденбургом, который уже через три года передаст всю власть Гитлеру. Даже такая республика, как кажется Каутскому, обеспечивает прямую дорогу к социализму: «последняя фаза борьбы за социализм наступит тогда, когда мы завоюем достаточно прочное большинство, чтобы самим образовать крепкое правительство и наложить на законодательство свою печать»[854]. Это произойдет в 1969 г., после чего консервативная функция социал-демократии в Германии возобладает окончательно – она и не подумает проводить антикапиталистических мероприятий.

* * *

 

Ссылаясь на Энгельса, Каутский находит еще одно объяснение того, почему рецепты, предложенные самим Каутским в начале ХХ века дают такие ужасные результаты в России: «При неразвитых отношениях коммунистическое хозяйство может стать основой деспотизма»[855].

Во всем опять виновато мелкое производство – настоящая идея фикс для Каутского: «Мелкое производство всегда порождает только волю к сохранению и приобретению частной собственности на средства производства, но не волю к обобществленной собственности, к социализму.

Эта воля возникает у массы только там, где крупное производство достигло уже очень высокого развития…»[856] Это сказано тогда, когда компартия развернула коллективизацию, войну на уничтожение с мелким хозяйством. Каутский и не заметил, как в этом вопросе стал сталинистом. Впрочем, вскоре и Гитлер «предъявит» Каутскому доказательства того, что основой деспотизма может стать огосударствление вполне развитого высококонцентрированного германского хозяйства. История зримо опровергла попытки искать истоки деспотизма индустриальных обществ в «мелкобуржуазности». У индустриального общества гораздо больше механизмов подавления личности, чем это происходит в стране с преобладанием мелкого хозяйства.

Каутский, обуславливает готовность страны к социализму зрелостью ее пролетариата. Что же это такое? «Зрелость пролетариата выражается в его классовом самосознании, достигшем высшей степени своего развития, в понимании великих общественных связей и целей, понимании, в котором научный социализм вносит полную ясность. Это достигается не только теорией, но и практикой, вмешательством пролетариев в политику в интересах целого, а не ради своих особых интересов»[857]. Итак, зрелым может считаться пролетарий, который постиг «ясную» марксистскую теорию и действует в соответствии с ней в интересах «целого». Но вот «ясности» как раз и не хватает – ни в том, как будет организовано будущее общество, за которое идет борьба, ни о тех преимуществах, которые получит работник от перехода к этому обществу, ни о том, что такое конкретно «интересы целого». Более определенно понимание зрелости пролетариата даже у «утописта» П.А. Кропоткина, который видел ее в альтруизме, безвозмездной взаимопомощи людей, готовностью их действовать на благо неведомых им людей. Мы увидим, что модель коммунизма Кропоткина страдает своими системными недостатками, но во всяком случае она более определенна и менее тоталитарна, чем проект германской социал-демократии начала ХХ века.

Кропоткин считает, что одним из условий готовности работников к революции является способность к самоуправлению. Эта обычная для народников мысль вроде бы противостоит модели Каутского, где индустриальная машина не оставляет работнику никакой свободы на производстве. Какое может быть самоуправление, автономия в принятии решений, если все действия работника определяются производственным заданием, исходящим от инженера? Но нет, Каутский, словно забыв свое отношение к свободе работника, делает новый шаг навстречу народничеству и возлагает надежды на самоуправление, а также на помощь интеллигенции: «Только там, где пролетариат прошел основательную школу самоуправления в товарищеских, профессиональный, городских учреждениях, где он принимал участие в государственном законодательстве и правительственном контроле, и где, наконец, многочисленная интеллигенция готова отдать свои силы на службу социалистического производства, только там социалистическое производство может тотчас же без нарушения производственного процесса заменить социализм повсюду, где при создавшихся условиях капиталистическое производство стало уже невозможным»[858].

Таким образом, встает вопрос о предпосылках революции и преемственности между капитализмом и социализмом.

Можно ли ускорить процесс вызревания предпосылок? Или просто ждать, пока предпосылки будут вызревать? Но тогда социал-демократии не остается ничего, кроме поссибилизма.

* * *

 

Является ли Каутский просто социал-либералом? Нет, он не бернштейнианец. Да и сохранение «демократии» (или парламентаризма) для него – средство ликвидации частной собственности и создание принципиально нового нерыночного общества. И в этом отношении «ренегат» Каутский не отличается от «ортодокса» Ленина. Каутский писал: «Социалистическое же производство нуждается не столько в национализации торговли, сколько в ее замене организацией товарооборота между коллективами потребителей и потребителей»[859]. Чем не «Очередные задачи советской власти» Ленина?

Каутский допускает отказ социал-демократии от социалистической перспективы только в виде ораторского приема, подчеркивая приоритет цели «освобождения пролетариата»: «Социалистический способ производства мы выставляем потому как цель, что при данных технических и экономических условиях он представляется единственным средством достижения нашей цели. Но если бы нам доказали, что мы ошибаемся, что освобождение пролетариата и всего человечества целесообразней достигнуть только на основе частной собственности на средства производства, как полагал еще Прудон, тогда мы должны были бы выбросить социализм за борт, ни в малейшей степени не предавая нашу конечную цель, мы должны были бы это сделать как раз в интересах нашей цели»[860]. Каутский судил о Прудоне по кривому зеркалу «Нищеты философии» Маркса, и потому перепутал его постулаты с бернштейнианскими. Позднее социал-демократия выбросит за борт социализм, в то время как Прудон как раз не собирался этого делать. Но превращение социал-демократов из социалистов в либералов, произошедшее в середине в середине ХХ в., не принесло «освобождения пролетариата» – положение рабочих в системе социальной иерархии принципиально не изменилось.

Несмотря на все уроки российской революции, Каутский остался верен формуле: государство-фабрика + парламентская демократия. Господствующая тенденция истории первой трети ХХ века действительно вела к огосударствлению индустриального хозяйства. Перед общественными деятелями и мыслителями стоял выбор: способствовать этой тенденции или стремиться к ее смягчению. Каутский был одним из ведущих проповедников господствующей тенденции, и благодаря ему немецкая социал-демократия прививала идею государства-фабрики как рабочим, так и немецкому обществу в целом. Социал-демократы не замечали, что парламентская демократия в таком государстве – чуждая либеральная надстройка, ненужное «пятое колесо». Когда создатель германского государства-фабрики Гитлер стряхнул со своих ног прах Веймарской республики, немецкие трудящиеся, воспитанные социал-демократами, отнеслись к этому с неожиданным для левых равнодушием. Но равнодушие это было закономерным, ибо рабочим уже полвека говорили о преимуществах государства-фабрики, а о демократии говорили невнятно и очень похоже на речи буржуазных идеологов.

После Второй мировой войны социал-демократия, в ужасе отшатнувшись от модели государства-фабрики, но не воспиняла и концепции освободительного социализма, к которым относилась с самодовольным презрением. Социал-демократия стала ориентироваться на западные стандарты социального государства, предусматривающие сохранение частной собственности на основные средства производства и другие институты капитализма. В политической области уже со времен Каутского социал-демократы стояли на либеральных позициях. Таким образом, социал-демократия как течение социалистической мысли прекратило существование в большинстве стран Западной Европы уже в середине ХХ в.

* * *

 

Интересное развитие идей К. Каутского предложил экономист Карл Баллод, который под псевдонимом Атлантикус выпустил в 1898 г. книгу «Государство будущего». В ней он провел конкретные подсчеты, которые, с его точки зрения, доказывали, что в Германии есть все, необходимое для социализма. Таким образом, получалась конкретная модель «социализма в одной стране»[861]. Читая этот прогноз, продиктованный наилучшими намерениями автора, иногда останавливаешься в изумлении – насколько это напоминает СССР (а также, хоть и в меньшей степени – нацистскую Германию. Все-таки Баллод был немцем, и дух германского орднунга не мог не отразиться в его сочинении).

Можно, конечно, возразить, что К. Каутский и другие идеологи Второго интернационала не несут ответственности за вычисления профессора К. Баллода. Но, с другой стороны, только Атлантикус взял на себя бремя конкретного обоснования модели социал-демократии. В 1898 г. он ни в чем не возразил Каутскому. Успехи и неудачи Баллода – это успехи и неудачи проекта германской социал-демократии, да и всего господствующего направления Второго Интернационала. Это – наиболее последовательная и конкретная попытка соединения социал-демократической идеологии того времени с реальностью. Если модель Баллода не годится, то ничего более конкретного в обоснование конструктивной модели социал-демократии все равно сделано не было.

К. Баллод исходит из того, что «совершенно нет необходимости, чтобы весь земной шар одновременно перешел к социализму»[862] Эту мысль мы видели и у Каутского. Из этого следует, что социализм можно строить первоначально в рамках одной страны… и ее колоний. Вывод о единстве метрополии и колоний продиктован экономическими соображениями – где-то необходимо брать сырье, а Баллод предпочитает свести внешний обмен к минимуму, чтобы все экономические процессы были подвержены планированию из единого центра. Конечно, колонии будут называться иначе, это будут своего рода союзные республики, которые постепенно будут подвергаться просвещению и втягиваться в наиболее передовые экономические отношения. Как социал-демократ, Баллод является противником колониального угнетения. Но как экономист он выступает за сохранение сложившихся хозяйственных связей. Тем более, что при социализме они ведь уже не будут основаны на угнетении. Впрочем, даже если Германия потеряет колонии, проект Баллода не рухнет – в варианте своей работы, написанном в 1919 г., он включает в свои расчеты практически только ресурсы собственно Германии.

Баллод пытался выяснить, каково максимально рациональное использование имеющихся производительных сил и ресурсов, и видел его в «централистической организации» крупного производства, организованного как единый организм народного хозяйства[863]. Баллод фанатично верит в крупное производство, он выясняет, сколько еще крупных предприятий нужно основать, чтобы все производство было сосредоточенно именно в крупных предприятиях – что должно привести к резкому подъему общей производительности труда. В предисловии к своей работе, написанном уже после Первой мировой войны, Баллод пишет: «Теперь дела обстоят так, что собственно мелкое производство в течение войны совершенно сошло на нет. Было бы в высшей степени неразумно опять пробуждать его к жизни»[864]. Но война может вести не только к прогрессу, но и к регрессу. Деградация мелкого хозяйства – повод для оптимизма Баллода. Он знает только крупное производство и ручное производство кустарей[865]. Разница в производительности труда между ними очевидна (хотя с качеством продукции дело обстоит не так просто). Баллод не представляет себе, что мелкое производство может быть технически оснащено не хуже, чем крупное. Это провидели представители освободительной мысли Михайловский и Кропоткин, но конкретные формы автоматизации нефабричного труда станут понятны только в эпоху персональных компьютеров.

Даже в области сельского хозяйства Баллод считает необходимым переходить к крупному производству, не соглашаясь с аргументами экономистов (не только народников), доказывавших большую эффективность мелкого производства в сельском хозяйстве. Но его главный аргумент носит не универсальный, а сугубо германский характер – в стране мало плодородных земель (даже с учетом предложенного Баллодом плана мелиорации). Поэтому Баллод подробно моделирует оптимальную сельскохозяйственную «фабрику», применяющую все современные средства повышения урожайности. Оптимальными он считает хозяйства размером в 40 гектар, применяющие паровые плуги и железнодорожный транспорт для быстрейшей доставки продуктов в хранилища.

В СССР будет проведен эксперимент, который покажет пределы эффективности крупного государственного хозяйства. При росте количественных показателей хозяйства по мере его укрупнения, оно теряет в качестве продукции. Возникают серьезные проблемы в стимулировании труда, сохранении продукции. Эти проблемы могут быть частично решены в кооперативе, где доход человека зависит от успеха предприятия. Но тогда хозяйство все равно должно быть меньше. Во ХХ веке идея крупного сельскохозяйственного производства получит еще один удар – малогабаритная техника, которая успешно может применяться даже в хозяйстве одной семьи. Баллод уже во время революции в России писал об этом изобретении, считая его неперспективным.

* * *

 

Социалистическое государство должно взять в свои руки все крупные производства и обеспечить производство основных потребительских благ.

Предвосхищая модель НЭПа, Баллод считает возможным сохранить частный сектор, ограничив сферы деятельности частной инициативы домашним хозяйством, частными садами, издательским делом, производством мебели и строительством (здесь Баллод смешивает два разных явления – мелкий частный бизнес и «индивидуальную трудовую деятельность», ведение личного хозяйства). Частное накопление мелких хозяйств будет затруднено, так как банковская система останется в руках государства. При этом Баллод предпочитает обойтись без насилия и конфискаций в ходе перехода к социализму. От буржуазии нужно откупиться, предоставив ей ренту в обмен на предприятия (здесь чувствуется влияние опыта Бисмарка при объединении Германии).

Работать на государство будут все граждане – вводится 5-6-летняя трудовая повинность. Баллод прямо сравнивает трудовые ресурсы с армией, подразумевая, что организация труда будет полу-военной. Но все таки (на первый взгляд) будут существовать отличия трудовой армии от обыкновенной – германскую социал-демократию затронули веяния идей производственной демократии. На государственных предприятиях вводятся комитеты для наблюдения за производством. Но предназначены они не для управления, а для «повышения интенсивности труда путем повсеместного введения системы Тэйлора». Так что Баллод является сторонником именно милитаризированного, тоталитарного по своей организации хозяйства, и «демократия» у него оборачивается своего рода «стахановским движением» и контролем рабочих друг за другом. «Наиболее действительным в большинстве предприятий оказался бы взаимный контроль рабочих, поскольку в них пробуждено чувство чести, которое как раз у социалистически настроенных рабочих достаточно развито уже и теперь»[866]. Социал-демократы (как умеренные, так и большевики) очевидно смешивали сознательность как солидарность в борьбе против угнетения и сознательность как готовность трудиться на государство изо всех сил. А ведь эти две «сознательности» противостоят друг другу – люди, до перехода к социализму считавшие сознательностью умение отстаивать свои права против администрации, должны вдруг развернуться на 180 градусов только потому, что менеджер сменил окраску, стал из частного государственным.

При всех резких высказываниях Баллода в адрес большевиков, он предлагает практически то же самое, что стали осуществлять именно они. Сначала лидеры большевиков надеялись на сознательность рабочих и рабочий контроль, а затем, убедившись в 1918 г., что рабочие трудятся все хуже – Ленин стал уповать на принуждение и тэйлоризм.

Баллод рассуждает как рачительный капиталист, поклонник потогонной системы. Он утверждает, что надо заставить рабочих трудиться в 2-3 смены (вспомним «ускорение» Горбачева с его «трехсменкой»).

В общем, чтобы заслужить право на досуг и свободу, нужно несколько лет в поте лица своего потрудиться в фабричной казарме.

* * *

 

Население, отбывшее трудовую повинность, по Баллоду должно размещаться в городах-садах, состоящих из семейных вилл. Здесь есть электричество, газовое отопление, трамвайное сообщение. Эта попытка представить себе, как будет происходить стирание различия между городом и деревней, еще не могла быть последовательным из-за неразвитости технических средств. Жизнь на виллах доступна «пенсионерам», а работники должны находиться близ крупных предприятий, на которых отбывают трудовую повинность. Но как раз «пенсионеры» будут составлять большинство общества. Чем их занять? Здесь мы видим тупик, в который попал уже Каутский. ХХ век продемонстрировал, что досуг, если его нечем занять, становится угрозой для человека. Баллод, как и Каутский, надеется занять «пенсионеров» философией. И еще своим садиком. Таков счастливый удел масс.

«Социалистическое» государство Баллода не лишено и элиты. Со школьной скамьи экзаменационным путем производится отбор талантов в управленческую и научную элиту. Работа управленцев и ученых оплачивается очень высоко. Баллод подробно прописывает номенклатуру должностей, количество чиновников, которые должны оплачиваться очень высоко, высоко и т.д. Но в любом случае зарплаты чиновников должны в несколько раз превышать доходы простых тружеников. По мере развития общества управленческие функции будут доведены до автоматизма, и количество чиновников значительно упадет.

Но для бюрократии – непочатый край работы. Все нужно согласовать – интересы производителей и потребителей, отраслей и территорий.

Со временем согласование интересов будет производиться самими работниками. Но не сейчас. Слишком много сложнейших экономических проблем возникает при отмене рыночных отношений. Их предстоит решать интеллектуально-бюрократической элите.

Как избежать борьбы предприятий и отраслей «за наиболее выгодные условия работы при наименьшем напряжении сил?» Ответ Баллода на этот ключевой экономический вопрос социализма поражает своей наивностью: «Против этого может помочь только уважение к нравственным принципам и повышение нравственного состояния народа…»[867] Но затем добавляет жесткое обличение синдикализма и категорическое требование – «Благодетельный социализм, который приведет к всеобщему благоденствию, возможен лишь как централистический…»[868] Вот они – истоки теории «государства всеобщего благоденствия». Баллод – безусловный противник автономии коллективов и прочих синдикалистских вольностей: «Кто выступает за синдикализм, за анархистские, независимые друг от друга производственные союзы, тот доказывает, что плохо понял Маркса»[869]. А может быть, Маркс что-то плохо понял? Впрочем, Баллод плохо понял синдикалистов – они выступали не за независимые друг от друга профсоюзы, а за их объединение в ассоциацию.

Баллод категорически отстаивает централизованное распределение основной массы продуктов. Рынок при социализме заменяется распределением со складов. Эта идея давно известна в социалистическом мысли, но Баллод добавляет к ней свой штрих – распределением должны ведать раздаточные пункты, в которых работают домохозяйки. Ведь именно они в первую очередь страдают от недостатка качества продукции. «В социалистическом государстве на первом месте должны стоять интересы потребителей; каждая хозяйка будет заинтересована, чтобы доставка товаров была регулярная и чтобы товары были доброкачественные»[870]. Ну просто «каждая домохозяйка должна управлять экономикой». Только остается неясным, что смогут предпринять домохозяйки, если товары поступят несвоевременно и будут некачественными?

Баллод тщательно увязывает отрасли, считает кирпичи, доски и даже рояли, которые сможет произвести промышленность. Слабая сторона этих вычислений – отсутствие качественных показателей. Эта же проблема болезненно скажется позднее в советском планировании[871].

Баллод пытается ответить на все возможные обвинения буржуазных экономистов в популизме. Предлагая ввести ренту для изобретателей, он тут же находит источник ее финансирования – налог на наследство. Но финансовые расчеты Баллода все равно слишком оптимистичны. Предлагая возвести множество новых предприятий (как не вспомнить советскую первую пятилетку), Баллод считает, что средства на это даст интенсификация производства. Но ведь успехи интенсификации зависят от ввода в строй новых предприятий. Баллод просчитывает, какие предприятия нужно возвести для резкого повышения производительности труда народного хозяйства в целом, пропагандируя электрификацию, создание территориальных производственных комплексов (предвосхищая идею совнархозов), регулярное обновление технического парка. Влияние книги К. Баллода заметно в советском планировании 20-30-х гг.

* * *

 

Пожалуй, не Каутский, а именно Баллод достиг предела германской социал-демократической мысли, за которой неизбежно должен следовать поворот – или к коммунистической, или к либеральной, или к антиавторитарной социалистической мысли.

Когда в России разразилась революция, и два крыла социализма вступили в смертельную борьбу, полемика большевиков и социал-демократов приобрела новую актуальность. Ведь большевизм начал «социалистические» преобразования в стране, для этого не предназначенной, не имеющей культурно-экономического потенциала Германии. Тем не менее, при всем обличительном пафосе большевиков и социал-демократов в адрес друг друга, Баллода не только критиковали в Советской России, но и изучали – можно было взять много полезного. Между Баллодом и большевиками возникла дискуссия практиков, которые были заинтересованы в скорейшем начале продвижения к социализму.

Труд Баллода был издан в Советской России, и ему была предпослана статья Ю. Мархлевского. Признавая заслуги немецкого профессора в обосновании технической стороны социалистического строительства, Мархлевский останавливается на ошибках экономиста, в которых нашли отражение ошибки правого крыла германской социал-демократии. Пытаясь откупиться от капиталистов, Баллод «не сознает, что господствующий класс не сдастся без боя» (впрочем, весной 1918 г. Ленин надеялся провести именно такую откупную операцию). Баллод не понимает специфику агарного вопроса в России, надеется на создание самодовлеющего социалистического государства[872]. Но в 1921 г. уже становилось ясно, что мировая революция не удалась. Так что скоро идеи «социализма в одной стране» будут востребованы и в СССР.

Не согласен Ю. Мархлевский и с тем, что, отработав несколько лет, люди будут уходить на заслуженный отдых. Ведь труд не должен рассматриваться как тягость и повинность, «люди социалистического общества не пожелают быть лежебоками». Более того: «Если социалистическое общество не сумеет организовать труд так, чтобы он был удовольствием, дело не выйдет»[873]. Как в воду глядел. Но утопия Мархлевского (и Маркса) – это одно, а проект Баллода (и немецкой социал-демократии) – другое «дело». Это – государство-фабрика, и она должна работать независимо от того, любят рабочие трудиться или нет.

Мархлевский протестует против попытки Баллода насадить «мандаринщину» в виде иерархии образованных управленцев над менее образованными рабочими. В конечном итоге все должны получить полный доступ к благам культуры, иерархия должна быть упразднена. Но возможно ли это сразу? Баллод вернется к этой мысли, оценивая первые итоги большевистского эксперимента.

* * *

 

Козырь Мархлевского и большевизма в целом – провал попыток провести социалистические эксперименты в Германии после прихода к власти социал-демократии. Социал-демократы не собирались идти к социализму, а большевики – готовы к этому и, может быть недостаточно умело, но действуют. Интересно, что с этим Баллод согласился…

Посетив в 1920 г. Советскую Россию, он написал незаконченную работу, достаточно благодушно оценивающую первый советский опыт. Эти оценки контрастируют с тем, что писали другие германские социал-демократы после 1918 г. Но Баллод не изменил своих взглядов. Он просто увидел, что большевики начали движение к сверхцентралистической («социалистической») экономике, а германские товарищи, взяв власть, не сделали ни одного шага к социализму. Поэтому Баллод утверждает, что «русский пролетариат… является полновластным хозяином на своей территории», но действует в трудных условиях[874]. Баллод не согласен с социал-демократами, утверждающими, что Россия не готова к социализму, так как лишь небольшая часть работников сосредоточена в крупных производствах. При условии повышения производительности труда этого вполне достаточно – все равно остальная рабочая сила является излишней и должна отдыхать на пенсии. Важно только организовать массы соответствующим образом и подтянуть их культуру к нужному уровню: «Но если есть смысл в теории о диктатуре пролетариата, то эта диктатура может только быть диктатурою просвещенного идеализма, светлого гения пролетариата над простой демократией непросвещенных, не понимающих пока своей собственной выгоды широких масс»[875]. Баллод понял большевиков лучше их самих. Ленин лишь в последних статьях 1922-1923 гг. пришел к этому же выводу, полемизируя с Н. Сухановым: да, в России не было культурных предпосылок для строительства социализма. Но диктатура должна их создать. Из социалистического ее проект превращается пока в просветительский, из коммунистического – в модернизационный. Но в этом заключается более достижимая, более практическая миссия. Одна беда – нет доказательств, что просветитель более просвещен, чем просвещаемый.

А вот когда задачи просветительского проекта будут обеспечены, когда большинство работников будут думать также, как просветители, то станет возможным переход к демократии. Ведь демократия совместима с централизмом только при условии, если мнение большинства совпадает с мнением центра, принимающего решения, обязательные для всех. Логика последовательного социал-демократа сомкнулась с логикой большевизма. Жажда практических шагов, преодолевающих капитализм, заставила и большевиков, и Баллода отказаться от бесконечного ожидания полного вызревания предпосылок для социализма. Предпосылки никогда полностью не вызревают сами.

 

 

 

Примечания:

 

 

679  См., например, Бем-Баверк О. Критика теории Маркса. М., 2002.

680  Андерсон П. Размышления о западном марксизме. На путях исторического материализма. М., 1991. С.16.

681  Чернов В.М. Конструктивный социализм. М., 1997. С.4.

682  Цит: Лавров П.Л. Избранные сочинения на социально-политические темы. Т.2. С.359.

683  Там же. С.360-361.

684  Там же. С.360.

685  Там же. С.361-365.

686  Там же. С.366.

687  Там же. С.366.

688  Там же. С.321-322.

689  Справочная книга социалиста Гуго и Штегмана. С.310.

690  Там же. С.311.

691  Там же. С.319-320.

692  Там же. С.328.

693  Цит. по: Свалов А.Н. Второй Интернационал (1889-1914): «общий дом» социалистов». СПб., 1997. С.7.

694  Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т.33. С.516.

695  Бебель А. Указ. соч. С.302.

696  Сборник документов по истории рабочего и социалистического движения стран Европы и США. М., 1985. С.14.

697  Там же. С.15.

698  Бебель А. Указ. соч. С.321.

699  Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т.19. С.30.

700  Там же. С.18-19.

701  Ойзерман Т.И. Марксизм и утопизм. М., 2003. С.512.

702  Там же.

703  Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т.19. С.13-30.

704  Там же. Т.34. С.234.

705  Там же. С.317.

706  Бебель А. Указ. соч. С.393.

707  Там же. С.405.

708  Чернов В.М. Указ. соч. С.4.

709  Там же. С.4-5.

710  Там же. С.5.

711  Меринг Ф. История германской социал-демократии. М., 1922. Т.4. С.387-388.

712  Ойзерман Т.И. Марксизм и утопизм. М., 2003. С.462.

713  Там же. С.553.

714  Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т.39. С.184.

715  Ойзерман Т.И. Указ. соч. С.400.

716  Там же. С.379.

717  Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т.8. С.361-362.

718  Там же. Т.19. С.246.

719  Там же. Т.18. С.154.

720  Там же. Т.1. С.448.

721  Там же. Т.34. С.383.

722  Там же. Т.37. С.275.

723  Там же. Т.22. С.237.

724  Там же. Т.23. С.34.

725  Ойзерман Т.И. Указ. соч. С.341.

726  Там же. С.431.

727  Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т.19. С.29.

728  Ойзерман Т.И. Указ. соч. С.365.

729  Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т.25. Ч.1. С.480.

730  Ойзерман Т.И. Указ. соч. С.342.

731  Там же. С.343.

732  Там же. С.344.

733  Межуев В.М. Указ. соч. С. 72.

734  Там же. С. 87-88.

735  Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т.25. Ч.1. С.480-481.

736  Там же. Т.20. С.673.

737  Там же. С.290.

738  Там же. С.291.

739  Цит. по: Ойзерман Т.И. Указ. соч. С.490.

740  Справочная книга социалиста Гуго и Штегмана. С.878.

741  Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т.35. С.305

742  Сборник документов по истории рабочего и социалистического движения в Европе и США. С.72.

743  Там же. С.76.

744  Там же.

745  Там же.

746  Там же.

747  Луи П. Указ. соч. С.359.

748  Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т.35. С.28.

749  Там же. Т.35. С.28.

750  Виллар К. Социалистическое движение во Франции 1893-1905 (Гедисты). М., 1969. С.40.

751  Молчанов Н. Жан Жорес. М., 1986. С.108.

752  Жорес Ж. Аграрный социализм. Социализм и крестьянство. Одесса, 1905. С.7-8.

753  Дамье В. Анархо-синдикализм в ХХ веке. М., 2000. С.3.

754  Боровой А. Общественные идеалы современного человечества. Либерализм, социализм, анархизм. М., 1906. С.29.

755  Там же. С.68-69.

756  Там же. С.80.

757  Там же. С. 45.

758  Цит. по: Рублев Д.И. Идеи Михаила Бакунина и генезис идей синдикализма в России в начале ХХ в. // Михаил Александрович Бакунин. Личность и творчество. (К 190-летию со дня рождения). Выпуск III. М., 2005. С.157-158.

759  См. Шубин А. Анархия – мать порядка. Нестор Махно как зеркало Российской революции. М., 2005. С.376-378.

760  Таккер В. Вместо книги. Написано человеком, слишком занятым, чтобы писать книгу. М., 1908. С.19.

761  Там же. С.19.

762  Там же.

763  Там же. С.82.

764  Там же. С.143.

765  Там же. С.187.

766  Там же. С.72.

767  Там же. С.78, 79, 103.

768  Там же. С.482.

769  Холичер А. Равашоль и парижские анархисты. // Рублев Д.И. Идеи Михаила Бакунина и генезис идей синдикализма в России в начале ХХ в. // Михаил Александрович Бакунин. Личность и творчество. (К 190-летию со дня рождения). Выпуск III. С.192.

770  Там же. С.36.

771  Дамье В.В. Забытый интернационал. Международное анархо-синдикалистское движение между двумя мировыми войнами. М., 2006. Т.1. С.27.

772  Де Леон Д. Избранные произведения. М., Л., 1932. С.193.

773  Дамье В.В. Указ. соч. С.41.

774  Там же.

775  Плеханов Г.В. Сочинения. Т.16. М., Л., 1928. С.10.

776  Там же. С.81.

777  Там же. С.194.

778  Там же. С.11.

779  Там же. С.172.

780  Плеханов Г.В. Избранные философские произведения. Т.1. С.102.

781  Там же. С.320.

782  Цит. по: Плеханов Г.В. Сочинения. Т.16. С.194.

783  Плеханов Г.В. Сочинения. Т.16. С.114.

784  Там же. С.17.

785  Там же. С.113.

786  Там же.

787  Цит. по: Дамье В.В. С.39.

788  Там же. С.37.

789  Сборник документов по истории рабочего и социалистического движения в Европе и США. С.112.

790  Там же. С.113.

791  Там же.

792  Рублев Д.И. Указ. соч. С.144.

793  Там же.

794  Дамье В.В. Указ. соч. С.32.

795  Анархисты. Документы и материалы 1883-1935 гг. Т.1. М., 1998. С.446.

796  Цит. по: Рублев Д.И. Влияние опыта революционно-синдикалистского движения Франции на формирование идей анархо-синдикализма в Российской эмиграции начала ХХ в. // Взаимодействие культур в историческом контексте. М., 2005. С.160.

797  Бернштейн Э. Борьба социал-демократии и социальная революция. // Сборник документов по истории рабочего и социалистического движения в Европе и США. С.36.

798  Цит. по: Свалов А.Н. Второй Интернационал (1889-1914): «общий дом» социалистов». С.6.

799  Бернштейн Э. Борьба социал-демократии и социальная революция. С.37.

800  Бернштейн Э. Исторический материализм. СПб., 1901. С.325.

801  Бернштейн Э. Проблемы социализма и задачи социал-демократии. М., 1901. С.69.

802  Бернштейн Э. Исторический материализм. С.225.

803  Бернштейн Э. Борьба социал-демократии и социальная революция. С.37.

804  Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т.22. С.563.

805  Там же. Т.21. С.275.

806  Ойзерман Т.И. Указ. соч. С.449.

807  Но при этом ни в этой фразе (под которой подписался бы и Ленин), ни в других фразах Маркса о грядущих переменах в обществе не говорится ничего о способности буржуазии провести качественное преобразование общества без революции.

808  Цит. по Бровко Л.Н. Дискуссия в СДПГ об общественном переустройстве в конце XIX – начале XX века. Левые в Европе ХХ века. Люди и идеи. М., 2001. С.54.

809  Бровко Л.Н. Указ. соч. С.79.

810  Бернштейн Э. Социальные проблемы. М., 1901. С.96.

811  Цит. по: Бровко Л.Н. Указ. соч. С.67.

812  Сборник документов по истории рабочего и социалистического движения в Европе и США. С.39.

813  Каутский К. Диктатура пролетариата. От демократии к государственному рабству. Большевизм в тупике. М., 2002. С.15.

814  Сборник документов по истории рабочего и социалистического движения в Европе и США. С.40.

815  См. Бровко Л.Н. Указ. соч. С.71.

816  Молчанов Н. указ. соч. С.216.

817  «Искра». За два года. СПб., 1906. Ч.2. С.54

818  Чернов В.М. Указ. соч. С.48.

819  Там же. С.51.

820  Цит. по: Чернов В.М. Указ. соч. С.63.

821  Справочная книга социалиста Гуго и Штегмана. С.326.

822  Бебель А. Указ. соч. С.328.

823  Цит. по: Чернов В.М. Указ. соч. С.57.

824  Чернов В.М. Указ. соч. 57

825  Цит. по: Чернов В.М. Указ. соч. С.60.

826  Чернов В.М. Указ. соч. С.61.

827  Каутский К. пролетариат и общественный строй. Одесса, 1905. С.86.

828  Там же. С.106.

829  Там же. С.84-85, 110, 115-116, 119-120.

830  Там же. С.119.

831  Там же. С.97.

832  Там же. С.87-88.

833  Там же. С.115.

834  Там же. С.85.

835  Там же. С.86.

836  Каутский К. Диктатура пролетариата. От демократии к государственному рабству. Большевизм в тупике. М., 2002. С.200.

837  Каутский К. Пролетариат и общественный строй. С.121.

838  Там же. С.123.

839  Каутский К. Диктатура пролетариата. От демократии к государственному рабству. Большевизм в тупике. С.191-192.

840  Каутский К. Пролетариат и общественный строй. С.125-127.

841  Там же. С.127.

842  Там же. С.89.

843  Там же. С.91.

844  Там же. С.97.

845  Каутский К. Диктатура пролетариата. От демократии к государственному рабству. Большевизм в тупике. С.39.

846  Там же. С.245-246.

847  Там же. С.190.

848  Там же. С.48.

849  Там же. С.55.

850  Там же. С.150.

851  Там же. С.118.

852  Там же. С.119.

853  Там же. С.299.

854  Там же. С.300.

855  Там же. С.39.

856  Там же. С.42.

857  Там же. С.50.

858  Там же. С.78.

859  Там же. С.304.

860  Там же. С.33.

861  К. Баллод не является пионером в этой области. Еще в 1879 г. Г. фон Фольмар написал работу «Изолированное социалистическое государство. Социально-экономическое исследование». Но работа Баллода стала не только более фундаментальным сочинением, но и более приближенным по времени и проблематике к попытке построения социализма в одной стране, предпринятой в СССР.

862  Баллод К. Государство будущего. М., 1921. С.157.

863  Там же. С.3, 6.

864  Там же. С.9.

865  Там же. С.162.

866  Там же. С.19.

867  Там же. С.100.

868  Там же. С.157.

869  Там же. С.158.

870  Там же. С.150.

871  См. Шубин А.В. От «застоя» к реформам. СССР в 1977-1985 гг. М., 2001. С.109, 120-121.

872  Баллод К. Указ. соч. С.II-IV.

873  Там же. С.VII-IХ.

874  Там же. С.160.

875  Там же. С.161.

876  См. Бакунин М.А. Философия, социология, политика. С.512-518.

 

Оставить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Поля обязательные для заполнения *