С.Строев. ВЕЛИКАЯ ОКТЯБРЬСКАЯ СОЦИАЛ-КОНСЕРВАТИВНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

2rJBFGuFN7o (1)

 

Аннотация: В статье представлен взгляд на Великую Октябрьскую Социалистическую Революцию как на революцию в первую очередь антибуржуазную, то есть как на контрпереворот по отношению к Февральской буржуазной революции и на своего рода имперскую реставрацию, хотя и осуществлённую в парадоксальной внешней форме. На ряде примеров показано, что советское общество сохранило фундаментальные принципы и черты «традиционных» обществ, не подвергшихся буржуазной модернизации, и, в то же время, избежало зачастую присущей консерватизму ловушки научного, технического, экономического и военного отставания. Отмечен факт, что в странах Восточной Европы, находившихся под сильным влиянием Советского Союза, сразу после распада Социалистического лагеря к власти в ряде случаев пришли национально-консервативные, традиционалистские силы, в то время как в Западной Европе восторжествовала антинациональная и антикультурная идеология мультикультурализма и толерантности к социально-деструктивным меньшинствам. Делается вывод о естественности союза между коммунистами советского типа, социальными консерваторами и классическими имперскими националистами на основе общих фундаментальных ценностей против праволиберальных и леволибертарных сил.

 

Консервативная революция

Словосочетание «консервативная революция», на первый взгляд, кажется эпатажным оксюмороном. Привычка к шаблонному мышлению, сталкиваясь с противоречивостью понятия или явления, требующей серьёзного умственного труда для своего осмысления, реагирует на него простым отрицанием и стремится упростить и примитивизировать картину мира, чтобы она легко вписывалась в рамки привычных штампов и клише. В этом случае противоречивость понятия воспринимается как синоним его нелепости и непродуманности, а противоречивость явления – как синоним его «неправильности».

Но, в самом деле, как может революция быть консервативной? Обычно под словом «революция» понимается радикальное обновление, взрывной, скачкообразный разрыв непрерывности и преемственности плавного эволюционного развития, разрушение старых организационных форм, отношений, социальных институтов и традиций и создание на их месте принципиально новых. Это относится не только к социальным революциям, но и к научным, техническим, культурным. И, напротив, под словом «консерватизм» понимается обычно стремление к сохранению и консервации существующих организационных форм, отношений, социальных институтов и традиций, противодействие их изменению – как революционному (то есть путём слома), так даже и эволюционному (то есть путём непрерывной последовательной трансформации). На первый взгляд, получается, что революционность и консерватизм представляют собой два противоположных полюса, соответствующие двум полюсам линейной политической схемы: от «крайне левых», то есть радикальных революционеров, через «левоцентристов», то есть умеренных реформистов, сторонников эволюционного обновления, «центристов» и «правоцентристов», то есть умеренных консерваторов, до «крайне правых», воспринимаемых в качестве радикальных реакционеров и ретроградов. Такая линейная схема политического расклада идеально вписывается в линейную же концепцию истории как непрерывного прогресса и восхождения от низших форм к высшим.

Реальная жизнь, однако, упорно отказывается укладываться в рамки формального линейного мышления. Начать хотя бы с того, что само понятие «прогресс» определяется зачастую чисто субъективными оценочными суждениями относительно того, что считать «прогрессивным», а что «реакционным». Очень редко для этих слов можно найти объективные верифицируемые критерии, чаще же за ними кроется банальная вкусовщина, пытающаяся рядиться в одежды «объективности» и говорить от её лица. В самом деле, на каком основании считается, что, например, буржуазное общество «прогрессивнее» феодального (даже если пользоваться самими этими категориями формационно-стадиального подхода, хотя есть основания и их подвергнуть сомнению и критике)? Обычно в качестве критерия прогресса указывается на уровень научно-технического развития и производительных сил. С фактом прогресса в научно-технической сфере в течение последних пяти столетий сложно спорить, как и с фактом роста производительных сил и объёмов производства. Но не сопровождается ли научный, технический и производственный прогресс явным упрощением общественной структуры, когда на смену цветущей сложности и высочайшей дифференцированности социальных ролей, иерархически организованных социальных институтов, многообразию сословий, корпораций, орденов, цехов, гильдий, обладающих собственными неповторимыми особенностями, традициями, отношениями, культурой поведения, образом восприятия мира и т.д. приходит гражданская унификация и однородность в достижении равенства? Не следует ли такое упрощение рассматривать скорее как регресс и деградацию? Не является ли деградацией и аналогичное упрощение и унификация в отношении этнических различий, когда богатейшее многообразие локальных малых этносов и субэтносов было сначала сведено к гораздо меньшему количеству гражданских наций (при этом было утрачено огромное количество специфических местных культур во всех сферах – языке, одежде, традициях, музыке, архитектуре, ремёслах, самом типе хозяйственной деятельности и т.д.), а затем уже и сами нации по мере глобализации унифицируются и обезличиваются до однородной массы в масштабах человечества? Можно ли считать явное упрощение, усреднение, обезличивание и утрату многообразия проявлением «прогресса»? Ещё более очевиден и разителен регресс и упадок в области искусства и культуры. Как минимум, в течение двух последних столетий явно и несомненно упрощается и деградирует костюм и архитектура (достаточно просто представить себя на месте археолога далёкого будущего, который рассматривает характерные формы костюма или построек XVIII и конца XX – начала XXI веков). Кстати, упрощение и деградация архитектуры и костюма явно связаны с упрощением социальной структуры: высокая культура несовместима с массовым обществом, массовым производством и эгалитаризмом, она по определению требует культурной элитарности и высокого уровня имущественного неравенства. С начала XX века непрерывно деградирует музыка, ниспавшая от академической классики до возвращения к примитивной архаической ритмике. Со второй половины XX века не просто деградирует, а фактически умирает и исчезает как жанр классическая художественная литература, а вместе с ней – и собственно культура чтения больших по объёму текстов. Фактически уже вымерла философия, которая к настоящему времени полностью вытеснена и заменена либо академическим философиеведением, то есть изучением и комментированием текстов прежних философов, либо бессистемными обывательскими «размышлизмами» на неопределённую тему.

Таким образом, прогресс в одних сферах как минимум сопровождается, а, возможно, и является причиной регресса в других, и вопрос о том, чего в данном случае больше – развития или деградации – упирается в чисто субъективные оценки и предпочтения. При этом из истории нам хорошо известно, что как прогресс, так и регресс бывали линейными только на ограниченных отрезках времени. Периоды культурного расцвета чередуются в истории с периодами культурного упадка. То же самое можно сказать, кстати, и о хозяйственном развитии и уровне производительных сил. К примеру, если последние 500 лет мы наблюдали отрезок непрерывного роста (в силу чего энтузиасты прогресса всерьёз уверовали, что эта линейная восходящая тенденция сохранится навсегда), то, скажем, со II по VII век н.э. (тоже, кстати, 500 лет) можно было наглядно лицезреть непрерывный упадок, упрощение и деградацию, так что жителю этой эпохи история вполне справедливо виделась бы непрерывной деградацией, инволюцией и скатыванием с высот блистательного II века (вершина расцвета Римской империи) в бездну варварства, одичания и озверения. Несложно предположить, кстати, что и теперь вызванная техническим и хозяйственным прогрессом трансформация общества, уже приведшая к глубокому регрессу социальной организации и культуры, может стать причиной кризиса системы образования и социализации в целом (это уже и происходит), что, в свою очередь, приведёт к интеллектуальной деградации и, в лучшем случае, остановке, а то и обращению вспять по принципу отрицательной обратной связи технического и хозяйственного развития.

Вся эта преамбула была необходима для того, чтобы обосновать мысль об относительности критериев «прогрессивности» и «отсталости», когда речь идёт об общественном развитии, об отсутствии в данном случае какой бы то ни было объективной меры того, что «выше» («лучше»), а что «ниже» («хуже»), и о возможности как нейтрального, безоценочного взгляда на оппозицию «революционности» и «реакционности», так и допустимости оценки с точки зрения ценностей того, что принято считать «реакционным». Иными словами, речь в данном случае идёт о том, что вектор «вперёд» (условная «модернизация») далеко не всегда совпадает с вектором «вверх» (к усложнению структуры, от простого к сложному), равно как и вектор «назад» (условная «контрмодернизация») далеко не всегда означает «вниз» (к деградации и упрощению структуры). Сочетание этих понятий может быть не столь однозначным и достаточно сложным в зависимости от конкретных исторических условий и контекста. К тому же даже реальный прогресс (усложнение структуры) в одних сферах может осуществляться ценой и за счёт деградации (упрощения) в других, что ещё более усложняет и нюансирует ситуацию. Впрочем само по себе это ещё не отвечает на поставленный нами вопрос о мнимой противоположности категорий революции (как разрыва непрерывности и отказа от старого ради нового) и консерватизма (как приверженности старому и стремлению к его сохранению, то есть к предотвращению новаций и изменений), а лишь устанавливает оценочную нейтральность либо произвольность и свободу относительно ценностной оценки старого и нового – вопреки расхожему вульгарному штампу, что «новое – всегда лучше», а «ретроград и реакционер – всегда плохо».

Теперь же перейдём, собственно, к дихотомии «радикальное обновление vs отстаивание старого». Как уже было отмечено, данная дихотомия воспринимается как нечто самоочевидное, однако воспринимается в этом качестве лишь в рамках представления о линейных однонаправленных процессах. Если же мы представим себе циклический процесс, то в нём оппозиция «новое-старое» выглядит гораздо менее жёсткой и определённой ибо «всё новое – это хорошо забытое старое». В рамках представлений о циклическом времени и вечном возвращении будущее всегда в то же самое время оказывается и прошлым. Представим, например, движение маятника. При достижении им крайней точки движения происходит остановка и обращение движения в противоположную сторону. С одной стороны, это явный разрыв с предшествовавшей направленностью движения, а, с другой стороны, этот разрыв означает не что иное, как начало возвращения к прежним позициям. Примечательно, что само слово «революция» содержит в себе приставку «ре», зачастую указывающую на циклически повторяемое действие либо на изменение, возвращение вспять к исходному состоянию: реставрация (восстановление прежнего качества обветшавшей вещи или здания), реанимация (возвращение организма вновь к живому состоянию), реабилитация (возвращение прежних прав и репутации) и т.д.

Ранее в статье «Цивилизация есть насилие» [1] нами уже была предложена концепция революции как закономерной стадии в циклическом развитии общества, связанной с неизбежным «старением» и деградацией элит и необходимостью периодического разрыва в преемственности их воспроизводства, однако не с целью внесения некой качественной новизны, а, напротив, с целью восстановления исходного, нарушенного вырождением и своего рода «энтропией» состояния совпадения элиты биосоциальной (то есть элиты по факту своего качества) и социально-иерархической (то есть элиты по положению и статусу). С этой точки зрения революция не просто может, а обязательно, по крайней мере, в некоторых своих аспектах, является консервативным явлением, хотя в других своих аспектах она же при этом может выступать и как радикальная модернизация.

Можно посмотреть на это явление и с другой стороны: неизбежно связанный с революцией период хаоса сам по себе вызывает к жизни и пробуждает социальные и психические стихии не просто консервативные, а откровенно архаические, которые совершенно меняют (порой – на диаметрально противоположное) внутреннее содержание номинально прогрессистских, рационалистических и модернизационных лозунгов революции, причём эти разбуженные стихии, своего рода хтонические иррациональные психические и социальные энергии, ещё долго бодрствуют и действуют и после того, как период хаоса сменяется периодом наведения нового, уже революционного порядка.

 

Политические расклады

Великую Октябрьскую Социалистическую Революцию 1917 года и её сторонники, и её противники привыкли рассматривать сквозь призму характерных для того времени представлений о линейном однонаправленном характере исторического прогресса и, соответственно, о линейном раскладе политического спектра. В рамках этой концепции Октябрьская социалистическая революция рассматривается как естественное дальнейшее продолжение, углубление и развитие Февральской буржуазной революции. Фактически эти две революции рассматриваются как этапы одного и того же развивающегося процесса. Соответственно, российские политические партии той эпохи раскладываются по линии: черносотенцы – октябристы – прогрессисты – кадеты – трудовики и энесы – правые эсеры – меньшевики – левые эсеры – большевики – анархисты. В рамках этой концепции главными антагонистами большевиков рисуются черносотенцы, и вообще весь процесс революции выглядит приблизительно следующим образом. Сначала все партии, начиная от октябристов и заканчивая большевиками и анархистами, вместе выступали как прогрессивная сила против реакционных черносотенцев. Ближайшей целью было превратить абсолютное самодержавие в конституционную монархию. Как только революция пошла дальше этой цели, октябристы перешли в лагерь реакции, а союз прогрессивных сил в спектре от кадетов до большевиков и анархистов довёл дело до полноценной буржуазной революции. Кадеты на этом хотели и остановиться, тем самым перейдя в лагерь контрреволюции, но союз прогрессивных сил, включающий теперь трудовиков, эсеров и обе фракции эсдеков (РСДРП(м) и (б)) повёл революцию дальше от просто буржуазной к буржуазно-демократической. На этом уже захотели остановить процесс трудовики, меньшевики и правые эсеры (теперь уже и они, попытавшись «остановить революцию на достигнутом», тем самым, стали контрреволюционерами), но большевики при неустойчивой поддержке левых эсеров повели революцию ещё дальше, переведя её в стадию революции социалистической. Ну и так далее. Фактически, если из этой картинки выбросить всяческие полутона, временные стадии и неустойчивые колеблющиеся элементы, то получается, что «большевики свергли царя». Поразительно, что в этот наивный лубок верят как многие «красные», так и многие «белые» (именно поэтому сейчас «белая идея» вопреки всей реальной истории отождествляется с монархизмом: при таком раскладе все не-монархисты оказываются уже вроде как и не совсем чисто белыми, а, в той или иной мере, более или менее «розоватыми»). Более того, в чуть более окультуренной и подретушированной форме фактически этот лубок был основой всей советской исторической традиции (как, впрочем, и зеркально её отражающей антисоветской) в трактовке событий обеих революций 1917 года и последовавшей Гражданской войны! Немудрено, что с таким историческим и «идеологическим» «компасом» корабль советской государственности в итоге потерял ориентиры, заблудился (знаменитое «мы не знаем общества, в котором живём») и в итоге разбился и погиб.

Попробуем отойти от привычных штампов и разобраться в исторической логике, которая привела к кризису 1917 года.

Начнём с того, что капиталистические отношения в хозяйственно-экономической жизни и, соответственно, буржуазная модернизация социальных отношений, мировоззрения, мышления, культуры, образа жизни, общественной морали и т.д. были России внутренне чужды. Они возникали и развивались не по внутренней логике изнутри системы, как это происходило в Европе, а навязывались извне, ломая внутренний уклад и внутреннюю логику исторического, социального и культурного развития страны. Со времён Петра I и даже раньше ещё со времён его отца – царя Алексея Михайловича культурная модернизация России (модернизация не в смысле «вверх», то есть к повышению объективной сложности структуры общества и культуры, а в смысле «вперёд», то есть к образцу того, что в данную эпоху считается и субъективно воспринимается как «современное» и «передовое», за исключением сферы научно-технического и экономического развития, в которой модернизация действительно означала объективный прогресс) происходила в форме вестернизации, то есть навязывания ей чуждой, внутренне неорганичной и неаутентичной цивилизационной матрицы, вплоть до того, что вестернизированный правящий слой в России фактически превратился в отдельный народ – не по-русски одевающийся, не по-русски разговаривающий и, что гораздо важнее, не по-русски мыслящий. То есть мыслящий чужими заёмными кодами, образами и концепциями, а, следовательно, не способный самостоятельно генерировать передовые идеи и обречённый повторять чужие зады. Причём отношения между этим утратившим русские этнические черты сословием (дворянством, а позже – чиновничеством) и собственно Русским народом носили характер самого жестокого колониализма и даже откровенного расизма, сопровождались не только социально-экономическим, классовым, но и культурным, фактически квазиэтническим угнетением.

При этом возникала вилка. Модернизация в форме вестернизации фактически уничтожала самобытность России как цивилизации, разрушала её уклад и общественную структуру, нарушала собственную внутреннюю логику её социальных процессов и отношений, не говоря уж о культурных традициях, фактически превращала её в бледную копию Западноевропейской цивилизации (бледную – потому что копия всегда по определению вторична и во всём уступает оригиналу). На этом пути Россия была обречена на т.н. «догоняющее развитие» и, как следствие, вечное отставание и вторичность, на движение чужим историческим путём вслед за Западной Европой как лидером, этот путь открывающим и прокладывающим. Однако отказ от модернизации и консервация существующих отношений и форм хозяйствования вели к стремительно нарастающему экономическому, техническому и, как следствие, военному отставанию. В перспективе этот путь вёл Россию прямиком к военно-политическому поражению и экономическому закабалению, то есть в итоге всё равно к утрате своей субъектности и самобытности и включению в структуру Западноевропейской цивилизации, но в этом случае уже на правах откровенной колонии.

В эту вилку и попало российское самодержавие. С одной стороны, оно вынуждено было не только допускать, но само постоянно инициировать и навязывать России, зачастую насильственно и ломая через колено социальные и культурные традиции страны, модернизацию в форме вестернизации, чтобы не допустить критического отставания от Запада. Причём не только «культурного отставания», во многом являющегося субъективной оценкой с точки зрения евроцентризма, но и совершенно объективного, наглядно верифицируемого отставания в сфере науки, технологии, экономики и в военном деле. С другой стороны, было понятно, что в конечном счёте логика западнической буржуазной модернизации страны рано или поздно станет несовместима с самим самодержавием и уничтожит его легитимность и социальную базу.

Наиболее наглядно описанная вилка проявила себя в реформах Александра II. Реформы были непосредственно вызваны поражением России в Крымской войне, которая показала, во-первых, критический уровень технологического, экономического и, как следствие, военно-технического отставания России от передовых стран Западной Европы, а, во-вторых, насущную необходимость перехода от рекрутского принципа формирования армии к созданию массовой армии на основе принципа всеобщей личной гражданской воинской обязанности по образцу французской «вооружённой нации» эпохи Революции и Наполеоновских войн. Однако принцип «вооружённой нации» был несовместим с крепостным правом и фактически требовал формирования гражданского общества, что означало необходимость коренной ломки всей сложившейся системы общественных отношений (кстати, среди историков существует весьма обоснованное мнение, что не только отмена крепостного права, но и его бурное развитие в России и других странах Восточной Европы, включая Польшу, Венгрию и даже Германию, в XVI – XVII веках, известное как повторное или вторичное закрепощение крестьянства, также определялось не внутренними причинами, а было следствием развития капитализма в Западной Европе и вынужденным встраиванием Восточной Европы в формирующийся капиталистический рынок на правах сырьевой периферии). Причём речь шла не только о собственно отмене крепостного права как такового, но и о ломке всей сословной системы общества, о реформе судебной системы, введении системы земского самоуправления и т.д. Фактически было осуществлено, пусть и в ограниченной и непоследовательной форме, «введение буржуазной демократии сверху», каковая, не будучи органически укоренённой в обществе, его структуре, укладе и отношениях, закономерно приобрела деструктивный и подрывной характер, тотчас породив феномены нигилистически настроенного разночинства, либеральной антигосударственной интеллигенции, народовольческого терроризма, зачатков будущих политических партий, а также либеральных судов присяжных и прессы, которые фактически террористов защищали и оправдывали в общественном мнении и т.д.

Обратим внимание на то, что позднеромановское (а, точнее говоря, гольштейн-готторпское, поскольку, начиная с Петра III на троне Российской Империи сидела немецкая династия Гольштейн-Готторпов, именовавшая себя «Романовыми» исключительно из политических соображений самопозиционирования в глазах русского населения) самодержавие, начиная с реформ Александра II, с одной стороны, насильственно внедряло и навязывало «сверху» капиталистические отношения и буржуазные формы сознания и права, а, с другой стороны, само же в них не могло вписаться, будучи просто уже по факту своего существования для их развития тормозом и преградой. В итоге оно вызывало недовольство как у сторонников западнической модернизации (западников и либералов), видевших в нём дикий пережиток архаического прошлого, так и у противников западнической модернизации (славянофилов и народников), видевших в нём проводника западных деструктивных веяний и насадителя чуждых общественных отношений. При том, что в начале XX века черносотенное движение – то есть движение монархически и ультраконсервативно настроенных противников либеральных реформ и буржуазной революции – по своей массовости превышало все либеральные и социалистические партии вместе взятые, действовавшая власть не смогла на него опереться, потому что сама по существу и по своему кадровому составу была уже либеральной и относилась к народному консервативно-патриотическому движению с той же смесью цинично-утилитарного потребительства и опасливой брезгливости, с какой и сегодня к нему относится насквозь либеральный по своей природе, но вынужденный камуфлироваться под «консерватизм» и «патриотизм» путинский режим. В обоих случаях результатом становится превращение «духовных скреп» в глумливый фарс и фриковщину à la В. Пуришкевич или Е. Фёдоров и деморализация консервативного движения, которое лишается ориентиров, понимания «своей стороны» и желания поддерживать власть, демонстрирующую ему своё пренебрежение и чуждость. В итоге консервативное большинство становится молчаливым и пассивным, а вся инициатива переходит к малочисленным, но относительно хорошо организованным и мотивированным, а главное, обладающим собственной независимой субъектностью группам – либерально-реформистским и революционным.

Кто же в итоге сверг русское самодержавие в феврале 1917 года? Совершенно очевидно, что, хотя большевики, эсеры и меньшевики желали падения самодержавия и вели против него подрывную работу в армии, в среде рабочих и крестьян, студенчества и городской разночинной интеллигенции, всё их совокупное влияние на развитие событий в феврале-марте 1917 года было близко к нулевой величине. Да и столичные хлебные бунты и антиправительственные выступления рабочих и солдат петроградского гарнизона стали для революции скорее хорошей декорацией и предлогом, нежели её действительными причинами. Реальными организаторами и действующими лицами Февраля были отнюдь не вожаки бунтующих масс. Фактически ликвидация монархии была подготовлена и осуществлена совместными действиями части высшего генералитета (генералы М.В. Алексеев, Н.В. Рузский, А.М. Крымов и др.), земства (князь Г.Е. Львов), либеральной думской оппозиции (М.В. Родзянко, А.И. Гучков), купечества и крупных промышленников (М.И. Терещенко и др.) при поддержке фронды великих князей. Уличные манифестации и рабочие забастовки были для переворота просто удобным поводом и предлогом. Иными словами, самодержавие в России было уничтожено аппаратом самого же выродившегося к тому моменту самодержавного государства, подобно тому, как спустя семьдесят четыре года Советский Союз был уничтожен собственной выродившейся партийной и советской элитой или тому, как мировой капитализм был фактически упразднён, демонтирован и превращён в имитацию самим же транснациональным сверхмонополистическим капиталом – осознанно, целенаправленно и в своих корпоративных интересах. Примечательно также и то, что в защиту монархии в монархической стране вообще не выступила ни одна сила. Свержение монархии спокойно, если не сказать одобрительно, восприняли все слои общества – и армия (включая и генералитет, и офицерство, и массы солдат и матросов), и Церковь (видевшая в свержении романов-гольштейн-готторпской монархии избавление от двухвекового бюрократического гнёта и надежду на восстановление патриаршества), и основная масса дворянства, и казачество, и крестьянская масса. Не говоря уже о буржуазии, фабрично-заводском пролетариате и разночинной интеллигенции, каковые по поводу падения монархии в массе своей откровенно ликовали. Фактически во всей стране против отрешения Николая II от власти выступили только граф Фёдор Артурович Келлер и Хан Гуссейн Нахичеванский, причём и они, по-видимому, сделали это не столько по политическим соображениям, сколько из феодального понимания чести как личной верности и преданности персонально сюзерену, которому присягали.

Таким образом, большой вопрос – следует ли считать Февральскую буржуазную революцию вообще революцией, поскольку по существу она не предполагала ни разрыва в линии исторического развития, ни кардинальной смены общественного строя, ни смены элит. Фактически состоялся дворцовый переворот – отстранение правящей элитой лично Николая II и упразднение внешних форм самодержавия, которые внутренне и так были к тому времени давно изжиты и выхолощены. Февральская революция по существу вызрела в рамках позднего пореформенного царизма, закономерно выросла из него и была непрерывным естественным продолжением всей предшествовавшей траектории западнической капиталистической, буржуазной и либеральной модернизации, на которую Российская Империя вступила, по меньшей мере, начиная с эпохи реформ Александра II. Если революционный разрыв и состоялся, то только на символическом уровне, на уровне разрыва с внешней политической формой, из которой уже давно фактически было выхолощено реальное содержание. Окончательный разрыв произошёл с идеальным образом русской самодержавной монархии, с которым реальная российская пореформенная монархия уже не имела ничего общего, но который продолжала использовать в качестве бренда.

И вот здесь произошло самое интересное, потому что именно этот символический разрыв в сочетании с политическим кризисом стал сигналом для консолидации тех общественных сил, которые выступали против буржуазной революции и против сопряжённой с ней либерально-западнической модернизации, то есть сил, по существу не просто консервативных, а ультраконсервативных.

Итак, попробуем разобраться в природе тех классовых, социальных и политических сил, которые в действительности на тот момент столкнулись.

Сторонниками дальнейшей западнической модернизации, то есть развития капиталистических отношений, буржуазного права, парламентской партийной демократии, либерального понимания прав и свобод личности, ликвидации сословной структуры общества и т.д. выступали предпринимательские круги, включая купечество, промышленников, фабрикантов, представителей финансового капитала, значительная либерально настроенная часть дворянства, особенно связанного с земством и политическими партиями, значительная часть дворянской и разночинной интеллигенции и студенчества, наиболее состоятельные представители крестьянства («кулаки»), стремящиеся к освобождению от сдерживающих их рамок общины и к превращению в полноценных сельских капиталистов, а также верхушка «рабочей аристократии». В политическом отношении интересы этих общественных сил выражали либеральные партии: октябристы, прогрессисты и кадеты, к которым «слева» примыкали буржуазные социалисты, то есть трудовики, «народные социалисты», правые эсеры и меньшевики.

Противниками западнической модернизации и, соответственно, буржуазной революции выступали сохранившая менталитет служилого сословия и не замешанная в партийной политике консервативная нелиберальная часть дворянства, Церковь, славянофильски ориентированное меньшинство интеллигенции, консервативно настроенная часть мещанства, основная масса общинного крестьянства и сохраняющий ещё практически крестьянский менталитет только начавший нарождаться фабрично-заводской пролетариат. В политическом отношении интересы и волю этих общественных сил выражали черносотенцы … и большевики вкупе с левыми эсерами.

На это стоит обратить пристальное внимание. Во-первых, большевики и черносотенцы опирались и выступали выразителями воли и интересов одних и тех же социально-классовых сил (за исключением резко негативного отношения большевиков к Церкви, вполне, прочем, понятного, учитывая степень тогдашней интегрированности Церкви в бюрократический аппарат самодержавия). Во-вторых, и черносотенцы, и большевики, по сути, выступали последовательными противниками капиталистических отношений и либерально-буржуазного мировоззрения, правовых и политических институтов. Таким образом, те и другие были естественными противниками как буржуазно-либеральной политики позднего гольштейн-готторпского самодержавия, так и вызревшей в рамках этой политики буржуазной Февральской революции.

Несомненно, между черносотенцами и большевиками никогда не было политического союза, более того, они были склонны рассматривать друг друга как непримиримых врагов, причём борьба не ограничивалась политическими средствами и зачастую выливалась в открытый взаимный террор. Тем не менее, это нисколько не отменяет того факта, что эти два течения были весьма близки как социально, так и мировоззренчески. Учитывая, что название «чёрная сотня», усвоенное впоследствии правомонархическими организациями, изначально означало попросту простой народ, тягловое сословие, то не будет преувеличением сказать, что, по сути, большевики, так же, как и собственно черносотенцы в политическом смысле этого слова, опирались на одни и те же «черносотенные» социальные слои. Тем не менее, между черносотенцами и большевиками существовали, несомненно, существенные отличия, первейшее и главное из которых состояло в том, что ультраконсерватизм и этнический национализм черносотенцев выражался в «охранительстве», в то время как тот же ультраконсерватизм и специфический национализм (конечно, не этнический, а в смысле стремления к особому национальному пути развития в отличие от представлений об общечеловеческой и всемирной универсальности западного пути) большевиков имел ярковыраженный революционный характер, причём настолько, что даже не осознавался как консерватизм и национализм ни самими его носителями, ни окружающими. Собственно в этом и состояла причина успеха большевиков и исторического поражения, более того, изначальной исторической бесперспективности и обречённости черносотенцев. Занимая позицию «охранительства» и пытаясь защитить самодержавие от его политических противников – либералов и социалистов – черносотенцы не могли защитить его от главного губившего его врага – от него самого, то есть от самого выродившегося к тому времени самодержавия, взявшего курс на буржуазную модернизацию, европеизацию и либерализацию. В то же время черносотенцы, будучи по рукам и ногам связаны поддержкой гольштейн-готторпского самодержавия, проводившего совершенно чуждый их мировоззрению курс, никак не могли проявить собственной позиции и оказывались заложниками власти, которая их утилитарно использовала, но совершенно к ним не прислушивалась и их не поддерживала. Парадокс ситуации, между тем, состоял в том, что для спасения самодержавия как принципа, как идеи, существовал только один по-настоящему действенный способ: снести до основания давно прогнившее и не подлежащее восстановлению здание обветшавшей и выродившейся политической системы (включая саму немецкую гольштейн-готторпскую династию), ушедшее по мере своей деградации от русского идеала православного самодержавного царства безнадёжно далеко, и уже на очищенном от его руин пространстве выстроить своё подлинное русское самодержавие заново, сообразуясь с метафизическим и политическим идеалом как с проектом строительства. Но для этого нужен был консерватизм и традиционализм совершенно иного рода, чем у тогдашних черносотенцев – не нерешительное лоялистское охранительство, а дерзновение национальной Консервативной революции. Большевики же, напротив, ничуть не будучи связаны узами лояльности с выродившейся к тому времени гольштейн-готторпской монархией, имели полную свободу для подготовки и осуществления самой масштабной в истории Консервативной антибуржуазной революции и социальной контрмодернизации.

 

Октябрь 1917 как Русская красная Вандея

Для начала перечислим общеизвестные, но, тем не менее, плохо осознаваемые в своей значимости факты.

1. Большевики, хотя и настроенные по отношению к самодержавию враждебно, абсолютно никак не повлияли на его историческую судьбу и не играли абсолютно никакой значимой роли в его свержении и ликвидации. Свергли и ликвидировали монархию представители элиты самого аппарата этой самой монархии. Как общественные и политические силы, так и конкретные персоны, несущие непосредственную ответственность за уничтожение Российской Империи, впоследствии не только вошли, но и во многом сформировали Белое движение и Белую армию. Большевики стали значимой политической силой не раньше апреля 1917 года, когда Империя уже рухнула, а вместе с ней начали рушиться государственность, армия и единство страны.

2. Октябрьская революция была революцией антибуржуазной. То есть она свергла власть тех, кто пришёл к ней в результате Февральской буржуазной революции. Большевики свергли тех, кто сверг царя. По сути это был контрпереворот, контрреволюция в буквальном смысле.

3. Подготовка и осуществление Великой Октябрьской антибуржуазной (социал-консервативной) Революции осуществлялись в тесном сотрудничестве партии большевиков и Генштаба. То есть Генерального штаба старой Российской Империи, который, видя катастрофический развал русской армии и государственности, к которому привела Февральская буржуазная революция, стал через своё Разведывательное управление искать и нашёл в лице большевиков (за неимением на тот момент дееспособных монархистов) достаточно организованную и дееспособную силу для проведения антибуржуазного контрпереворота, ликвидации демократии, реставрации государственности и армии, проведения планового (то есть не рыночного) мобилизационного восстановления хозяйства. При этом роль Генштаба Российской императорской армии в Октябрьской революции столь велика, что ещё большой вопрос, кто в большей степени был её архитектором и организатором – большевики или контрреволюционно (по отношению к Февралю) настроенная часть русского генералитета.

4. Большевики не только свергли власть буржуазии как класса, но и разогнали Учредительное собрание как главное политическое достижение буржуазной демократии и итог Февральской революции, фактически ликвидировали свободу слова, печати и собраний, установили режим прямой диктатуры, то есть власти, не ограниченной законом и не связанной формальным правом, опирающееся на непосредственное насилие, и не только не скрывающей, а открыто декларирующей этот факт. Примечательно, что по итогам разгона «Учредилки» буржуазные демократы обвинили большевиков в «преступлении против революции», и в осуществлении контрреволюции! Не в осуществлении новой «нелегитимной» революции, а именно в контрреволюции, реакционности (!), в уничтожении «демократических завоеваний» Февраля, в восстановлении «правительственной деспотии» и в «возвращении самодержавия» в форме «комиссародержавия» (!). Удивительно, что глубина и серьёзность этой формулировки так никогда толком не была осмыслена ни «красными», ни «белыми», и она так и осталась на правах пропагандистского антибольшевистского лозунга, да и то только на ранних порах, пока в антибольшевизме значимую роль играли либералы и буржуазные социалисты из разогнанной большевиками «Учредилки».

5. Реальное историческое Белое движение никогда не было монархическим. Доля монархистов в Белой армии была весьма невысока. Монархическая символика (императорские вензеля на погонах, гимн «Боже, царя храни» и т.д.) была под запретом. В деникинской и колчаковской армиях, несмотря на декларируемое вроде как нейтральное «непредрешенчество», монархические офицерские организации существовали на нелегальном положении и были конспиративными, находились под надзором контрразведки. Существует даже довольно правдоподобная версия о том, что смерть монархически настроенных генералов М.Г. Дроздовского и К.К. Мамантова была результатом их преднамеренного убийства. Миф о «беломонархизме», как неком якобы тождестве Белой идеи и монархизма, был придуман уже спустя много лет в эмиграции, тогда же примерно, когда задолго до официальной канонизации исподволь началось почитание Николая II и его семьи в качестве святых.

Устоявшийся шаблонный взгляд состоит в отождествлении Красных с революцией «восставших народных масс», а Белых – с контрреволюцией представителей господствующих классов, пытающихся отстоять прежние порядки старой дореволюционной России, то есть в представлении Красных радикальными обновленцами и бунтарями, а Белых – консервативной, чуть ли не традиционалистской силой. Однако, если взглянуть на две основные стороны Гражданской войны беспристрастно, то мы увидим, что одна из сторон представляет сторону буржуазной революции, частной собственности, Учредительного собрания, парламентских партий, другая же сторона представляет сторону действительно бунта, но бунта наиболее консервативной части служилого дворянства и основной массы населения России – незатронутого урбанистической модернизацией общинного крестьянства – как раз против совершившейся в феврале буржуазной революции, а также и против всей предшествовавшей ей ещё при царизме западнической либерально-буржуазной политической, экономической, социальной и культурной модернизации.

Если провести аналогию с событиями «Великой» французской революции, то, вопреки устоявшимся стереотипам, совершенно очевидно, что аналогом французских буржуазных (буржуазных в более широком смысле слова, чем только в смысле строгой принадлежности к классу собственников средств производства в капиталистических предприятиях; «буржуа» в самом предельно широком смысле слова означает в целом городского обывателя, не принадлежащего к дворянству и духовенству, носителя городской культуры и образа жизни) революционеров-республиканцев в России выступали как раз наследники Февральской буржуазной революции и носители «просвещённого» либерально-западнического мировоззрения. И, напротив, восстание крестьянских народных масс (во главе с неподвергшимися модернизации и сохранившими старые принципы воинского служилого сословия остатками дворянства) против власти оборотистых «денежных мешков», полагающих, что они могут купить за деньги всё и всех, лощёных интеллигентствующих столичных умников, партийных политиканов, парламентских демагогов, адвокатов и прочих юристов, а также уже начавших претендовать на роль «четвёртой власти» творцов «общественного мнения», то есть всевозможных публицистов, журналистов и издателей – это восстание народных масс более всего типологически близко Вандейскому мятежу. По сути в условиях падения старой гольштейн-готторпской монархии столкнулись две силы – буржуазно-демократическая республиканская революция и новая народная «пугачёвщина», но «пугачёвщина» на этот раз во главе с дисциплинированной, жёстко структурированной организацией орденского типа (большевистская партия как «орден меченосцев» по Сталину) и Генштабом старой Императорской армии.

Да, при этом Красные, в отличие от мятежников Вандеи, не были роялистами, то есть не были сторонниками монархии в строгом «легитимистском» смысле. Однако они не могли не почувствовать того же (хотя и закономерно восприняв это с противоположным знаком в плане оценки), что почувствовали разогнанные большевиками буржуазные демократы – того, что большевики из всех действовавших на тот момент реальных сил типологически ближе всего к самодержавию. Не прежнему старому самодержавию последних Гольштейн-Готторпов, уже беременному в последние свои десятилетия капитализмом и парламентской демократией, а к Самодержавию как идеалу, принципу неограниченной и нераздельной верховной власти. Что большевики на самом деле – никакая не партия, а рождающееся новое государство, причём государство самодержавное, служилое, в котором не будет не только партий, но и даже места для них. В этом смысле Красные с их нетерпимостью к парламентской болтовне и всяческим буржуазно-демократическим «правам и свободам» парадоксальным образом действительно были своеобразными революционными «монархистами». Собственно говоря, в отсутствие Белого Царя, крестьянские народные массы увидели в В.И. Ленине просто нового Красного Царя (что, кстати, вполне наглядно отражено в народном фольклоре). Причём, новый Красный Царь оказался гораздо более настоящим царём, чем прежний. То есть соответствующим образу идеального правильного царя, представлениям о том, каким настоящий Царь должен быть. Во-первых, это был свой царь – народный, а не «царь помещиков и капиталистов». Царь, который пообещал землю – крестьянам, фабрики – рабочим, хлеб – голодным и мир – народам. Во-вторых, это был царь сильный, властный, волевой, решительный, ведущий себя как право имеющий, а при необходимости – и грозный. Одним словом, настоящий, подлинный царь, особенно на фоне слабой политической фигуры Николая II, а, тем более, временных министров-капиталистов.

В отношении «царской» харизмы, решительности и волевых качеств с В.И. Лениным из вождей Белого движения мог поспорить разве что адмирал А.В. Колчак, разогнавший остатки «Учредилки» и тем завершивший начатое большевиками доброе дело, человек, которого, безусловно, невозможно заподозрить в какой бы то ни было симпатии к буржуазно-демократическим свободам, интеллигентскому словоблудию, политическим партиям и парламентской говорильне. Собственно говоря, не исключено, что, сложись история иначе, вождь антибольшевизма Колчак, стань он действительно Верховным правителем России не по титулу, а по факту, осуществил бы в общих чертах те же преобразования, которые в реальной состоявшейся истории осуществили большевики, особенно уже в сталинскую эпоху, на что, кстати, намекает и тот факт, что идеологом в правительстве Колчака (в должности начальника пресс-бюро) служил известный политический мыслитель Н.В. Устрялов – впоследствии основатель и наиболее яркий теоретик национал-большевизма. Пошлые россказни о Колчаке как якобы наёмнике Англии стоят ровно столько же, сколько и аналогичные пошлые россказни о большевиках как якобы немецких шпионах, засланных в пресловутых «запломбированных вагонах», чтобы подорвать изнутри «процветающую и стоящую на пороге окончательной победы в войне Империю». Вообще, нельзя не отметить, что логика Гражданской войны вела к постепенному очищению Белого движения (как на востоке, так и на юге) и к его трансформации из либерально-демократического и февралистского, каковым оно было по изначальной своей природе, в национально-консервативное, отчасти по своему тяготению к самодержавным формам правления начинающее понемногу напоминать большевизм, с которым оно боролось, и превращаться в его зеркальное отражение. Однако, во-первых, Колчак всё-таки был для крестьянства (а крестьянство на тот момент – это подавляющее большинство населения России) не своим, не «народным царём», а предводителем «помещиков и капиталистов», а, во-вторых, хоть и признанный всем Белым движением в качестве Верховного правителя, он воспринимался «одним из», а, значит, уже не «царём». Так что история пошла так, как она и пошла: развалившуюся при февралистах Империю собирать и отстраивать заново пришлось не Белым, а Красным.

Несколько слов стоит сказать о социальной и классовой базе Красных. Сами большевики, в соответствии с превращёнными к тому времени из научного метода в идеологию догматами марксизма, позиционировали Октябрьскую революцию как пролетарскую, а Красную армию – как рабоче-крестьянскую, что и было закреплено в самом её названии (РККА). В действительности, разумеется, роль рабочего класса как в революции, так и в гражданской войне была сильно раздута и преувеличена из чисто идеологических соображений, поскольку многие положения марксизма к тому времени приобрели характер религиозной догмы. Российский фабрично-заводской пролетариат к тому времени был, во-первых, очень малочисленен в силу слабого развития капитализма и промышленного производства, а, во-вторых, настолько исторически молод, что ещё не выработал своего особого социально-классового «лица», своего особого менталитета, мировоззрения, форм организации и отношений – одним словом, своей особой классовой культуры. По сути тогдашний российский пролетариат ещё только зарождался и складывался как самостоятельный класс и состоял из крестьян в первом или втором поколении, сохранявших мировоззрение, культуру, поведение и социальные отношения, свойственные нереформированному общинному крестьянству. Правда, на тот момент в рабочие переходили наиболее активные, деятельные и динамичные представители крестьянства, готовые к освоению новых знаний, навыков, умений и образа жизни. Часть из них к тому же уделяла силы и время не только обучению необходимым для работы профессиональным навыкам, но и основам общего самообразования. К тому же сказывалась и сама атмосфера города, безусловно, более культурно и интеллектуально обогащённая, чем атмосфера деревни, вовлекающая в активную общественную и политическую жизнь. И плюс – в этом правы были большевики – характер труда в большом коллективе превращал рабочих в подобие промышленной армии, организованность которой могла затем из производственной сферы перейти в социально-политическую и, по необходимости, военную. В результате рабочие действительно выступали как своего рода авангард русских народных масс при том, что сами народные массы были в абсолютном большинстве крестьянскими, а рабочие, как уже было отмечено, в общем, в большинстве своём, также были вчерашними крестьянами, так же как по сути своей вчерашними крестьянами, сохранявшими крестьянский менталитет, были массы солдат, ставшие в условиях сочетания войны и революции особой социально-политической силой. Рабочие, безусловно, сыграли свою роль в ходе Октябрьской революции как собственно переворота, акта захвата власти, но роль скорее инструмента, нежели субъекта. Субъектом Октябрьской революции была, с одной стороны, политическая организация большевиков (имевшая весьма пёстрый и разнообразный социально-классовый состав при явно непролетарском составе высших руководящих органов), а, с другой стороны, уже упомянутый генералитет Генштаба Армии. Что же касается роли рабочего класса в последующей Гражданской войне, то здесь он уже был просто каплей в море крестьянской массы.

С другой стороны, совершенно исторически несправедливо в угоду идеологическим штампам было бы замалчивать значение и роль в Красной армии офицеров и генералов старой Русской Императорской Армии, в том числе дворян (как потомственных, так и получивших личное дворянство вместе с офицерским чином). По разным оценкам в Красную армию к началу и в ходе Гражданской войны перешло от 19 до 30 % офицерского корпуса старой Русской Императорской Армии, то есть от 50 тысяч до 70-75 тысяч царских офицеров. Кстати, это немногим меньше, чем число офицеров старой Русской Императорской Армии, в то же самое время участвовавших в Гражданской войне в составе Белых армий (до 40% прежнего офицерского корпуса или до 100 тысяч человек). Фактически, старая армия раскололась на Белых, Красных и неприсоединившихся в соотношении примерно 4:3:3, то есть почти поровну. Конечно, в численном отношении доля офицеров, тем более офицеров-дворян в общей, по преимуществу крестьянской, массе Красной армии очень невелика, но в данном случае важно не количество, а качество, потому как офицеры царской армии составляли в 1919 году, то есть в разгар Гражданской войны, 53% командного состава Красной армии, а в ранний период её формирования – и вовсе 75%. Ещё важнее обратить внимание на личности высших руководителей и фактических создателей Красной армии и флота, таких как помощник начальника Главного управления Генерального штаба, генерал-лейтенант Российской Императорской армии Николай Михайлович Потапов, сразу после Октябрьской революции назначенный начальником Генштаба и управляющим Военным министерством, впоследствии – управляющий делами Народного комиссариата по военным делам, член Высшего военного совета, комбриг РККА; полковник Русской императорской армии Сергей Сергеевич Каменев, после Октябрьской революции – военный руководитель Невельского района Западного участка отрядов завесы, командующий войсками Восточного фронта и, наконец, с 8 июля 1919 по апрель 1924 года – главнокомандующий вооружёнными силами Республики; полковник Русской императорской армии Борис Михайлович Шапошников, после Октябрьской революции – помощник начальника Оперативного управления штаба Высшего военного совета, затем – начальник разведотдела Штаба РВСР, впоследствии – Маршал Советского Союза, во время Великой Отечественной Войны – начальник Генерального штаба РККА, затем – заместитель наркома обороны СССР, начальник Военной академии Генерального штаба; генерал-майор Русской императорской армии Павел Павлович Лебедев, после Октябрьской революции – начальник Мобилизационного управления Всероглавштаба, затем – начальник штаба и командующий Восточным фронтом, начальник Полевого штаба Республики и Штаба РККА и член РВС СССР; начальник штаба Северо-Западного фронта, генерал-майор Русской императорской армии Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич (кстати, родной брат Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича, ближайшего сподвижника В.И. Ленина), после Октябрьской революции – начальник штаба Верховного главнокомандующего, один из организаторов «завесы», впоследствии – доктор военных и технических наук, комдив РККА, генерал-лейтенант Советской армии; генерал-майор Генерального штаба Русской императорской армии Александр Александрович Самойло, после Октябрьской революции – помощник начальника военрука Западного участка завесы, начальник штаба Беломорского военного округа, командующий сухопутными и морскими силами Архангельского района, начальник полевого штаба Северо-Восточного участка отрядов завесы, затем – командующий Восточным фронтом РККА, впоследствии – начальник Московского окружного управления военных учебных заведений, инспектор Главного управления военных учебных заведений РККА, комбриг РККА, заместитель начальника оперативного отдела Главного управления ВВС, генерал-лейтенант авиации, профессор; контр-адмирал Русского Императорского флота Василий Михайлович Альтфатер, после Октябрьской революции – помощник начальника Морского генерального штаба, член коллегии Народного комиссариата по военным и морским делам, член Реввоенсовета, командующий морскими силами РККА; капитан 1 ранга Русского Императорского флота Евгений Андреевич Беренс, после Октябрьской революции – начальник Морского генерального штаба, член Высшего военного совета, командующий Морскими силами РККА (сменил на этом посту умершего В.М. Альтфатера), военно-морской атташе СССР в Великобритании и во Франции; капитан 1 ранга (после Февральской революции – контр-адмирал) Российского императорского флота Александр Васильевич Нёмитц, после Октябрьской революции – начальник военно-морской части Одесского военного округа, впоследствии – командующий Морскими и Речными силами РККА и управляющий делами Наркомата по военным делам РСФСР, флагман 1-го ранга МС РККА, позднее – вице-адмирал ВМФ СССР, профессор.

Перечислять можно было бы ещё очень долго. Собственно это и объясняет на первый взгляд «необъяснимую» ситуацию Гражданской войны, когда, согласно как красной, так и белой мифологии, якобы толпы восставших крестьян, рабочих и, в лучшем случае, солдат и матросов побили армию, состоящую из профессиональных военных и укомплектованную кадровыми офицерами. Понятно, что такое в реальности невозможно в принципе. Всегда, во все эпохи и при любых обстоятельствах крестьянские восстания неизменно проигрывали, как только сталкивались с регулярной армией. Секрет победы Красных в Гражданской войне вовсе не в том, что крестьянская война впервые получила организующую силу в лице промышленного пролетариата (как это описывается в советской исторической мифологии), а в том, что народный «дух пугачёвщины» в данном случае неожиданно оказался на одной стороне с почти половиной старого офицерского корпуса, который и организовал народные массы в полноценную регулярную армию с нормальной армейской вертикальной иерархией (пусть и дополненной разделением власти между командиром и комиссаром), способную действовать в соответствии с последними достижениями военной науки. И, более того, орган центрального управления армией у Красных, укомплектованный офицерами и генералами императорского Генштаба, и вовсе оказался более организованным и лучших профессиональных качеств, чем у Белых, что и решило в конечном счёте исход Гражданской войны.

Кстати, примечательно и показательно, что из числа персонально перечисленных выше царских офицеров, генералов и адмиралов, фактически создававших Красную армию и взявших на себя реальное командование ею в годы Гражданской войны, ни один (!!) не был впоследствии ни расстрелян, ни отправлен в тюрьмы и лагеря. Все без исключения перечисленные «военспецы» окончили свою жизнь в Советской России в почёте и уважении и умерли от естественных причин – или от старости, или от болезни. Этот факт воспринимается особенно контрастно на фоне судеб большинства руководителей большевистской партии, которые в процессе политической борьбы несколько раз сменились, физически уничтожая друг друга почти целыми поколениями.

 

Цели и задачи красной контрмодернизации

В начале статьи нами были сформулированы два фундаментальных для любой консервативной революции тезиса. Во-первых, модернизация – это не всегда и не обязательно прогресс, то есть качественное развитие. Модернизация может сопровождаться как развитием и усложнением системы, так и её упрощением и деградацией. Во-вторых, научно-техническое и экономическое прогрессивное развитие далеко не всегда коррелирует с прогрессом в сфере социального устройства, общественных отношений, культуры, индивидуального интеллектуального и духовного развития, не говоря уже об общественной нравственности и морали. Более того, магистральный путь западной модернизации состоит как раз в том, что научно-технический, производственный и военный прогресс осуществляется за счёт социального, культурного и антропологического регресса и логично предположить, что рано или поздно антропологический и социальный регресс подорвёт кадровую базу научно-технического прогресса и приведёт к глубокому и мощному откату цивилизации вспять по образу Тёмных веков XI – VIII веков до н. э. или V – X веков н. э.

Задача любой Контрмодернизации состоит в том, чтобы сохранить традиционные нормы и принципы социальной организации и социальных отношений, мировоззрения, культуры и общественной нравственности, успешно противодействуя модернизационным процессам их деградации, разрушения и распада. Дело, однако, осложняется тем, что, как уже было отмечено выше, научно-техническое, экономическое и, как следствие, военное отставание неизбежно ведёт к тому, что законсервированная и самоизолировавшаяся цивилизация утрачивает способность противостоять внешней агрессии и тоже подвергается разрушению, только не в силу внутренней трансформации, а в силу внешнего воздействия. Это делает путь классического консерватизма, то есть путь простой консервации налично существующих институтов и отношений и противодействия любым новациям, исторически обречённым и гибельным для встающей на него нации, цивилизации или государства. Твердолобый, замшелый, упрямо-реакционный консерватизм всегда проигрывал модернизму. Жизнь не стоит на месте, и отрицающий это просто бьётся головой об стену, пытаясь игнорировать реальность.

Возникает кажущийся цугцванг: либо внутренняя модернизационная трансформация, уничтожающая национальную и культурную самобытность и идентичность и упраздняющая традиционные нормы, либо отставание и последующий их слом под натиском внешних сил. В любом случае – поражение. Выход, однако, есть на пути Консервативной революции, предлагающей не бежать от тигра и не превращаться в него, а оседлать его. Это значит, провести прогрессивную научную, техническую, производственную и военную модернизацию, но на основе традиционных высококонсервативных норм и принципов общественной организации, отношений и культуры и с опорой на них, а не ценой и путём их разрушения. Более того, даже в сфере культуры и общественных отношений Консервативная революция предполагает смелое и зачастую радикальное изменение внешних форм, их приведение в соответствие с требованиями времени и обстоятельств, но при сохранении неизменных внутренних принципов. Подлинный, то есть исторически адекватный, а не пораженческий и эскапистский традиционализм поэтому по необходимости оказывается революционен, революционен на грани авангардности.

Таким образом, успешная Контрмодернизация – это не пассивная консервация, а революционное преобразование с целью воплотить вечные, неизменные традиционные принципы и ценности в жизнеспособных в данных конкретных условиях места и времени внешних формах. В этом смысле успешная, непораженческая стратегия Контрмодернизации всегда включает в себя и элемент модернизации, но модернизации не самовольной и самоценной, а укрощённой и поставленной на службу вневременным вечным принципам. Необходимо понять, что Традиция – это не то, что давно, Традиция – это то, что изначально по сути и адекватно этой сути и актуальным обстоятельствам по внешней форме. И, поскольку актуальные обстоятельства постоянно меняются, а в настоящее время меняются с поразительной и пугающей быстротой, сохранение адекватности внешней формы для выражения исконной и неизменной сути традиционных вневременных истин требует от традиционалиста подлинно революционного стиля. Классический консерватизм, как уже было отмечено, исторически обречён по факту своей сути. Более того, застывание, омертвление внешних форм рано или поздно приводило к одному и тому же результату: выхолащиванию внутренней сути, ради которой, собственно говоря, эти формы изначально и создавались. Но свято место, как известно, пусто не бывает, природа не терпит пустоты. И не случайно в народном фольклоре самый страшный разгул нечисти связывается с заброшенным, разорённым, утратившим свою функцию храмом. История знает немало случаев, когда именно таким путём – через абсолютизацию частной и временной формы и её превознесение над сутью – изначально традиционные культуры превращались в рассадники самой вопиющей и сатанистской антитрадиции.

Вернёмся, однако, к конкретной исторической ситуации начала XX века и тем задачам, которые на тот момент стояли перед национально мыслящими и исторически ответственными политическими силами. Коротко говоря, задача состояла в том, чтобы, во-первых, Россия, к тому времени уже катастрофически отстающая, могла выйти на уровень развитых передовых стран в отношении научно-технического развития, производительности и военной мощи, а не вечно плестись у них в хвосте в ловушке «догоняющего развития», а во-вторых, не потерять при этом собственно саму Россию, то есть основу её цивилизационной самости и идентичности самой себе. Заметим, что это были не две разные задачи, а одна, поскольку не вечно догонять, а догнать Запад, можно было только найдя для России свою обходную беговую дорожку, свой особый путь, не повторяющий и не копирующий путь, пройденный чужой цивилизацией. Таким образом, задача достижения цивилизационной конкурентоспособности не только не противоречила, а, по сути, совпадала с задачей выявления и опоры на собственную идентичность и самобытность. Собственно это уже делало революцию одновременно и консервативной, и национальной.

Это означало, вкратце, осуществить форсированную индустриализацию страны (вспомним сталинское заявление «Мы отстали от передовых стран на 50 – 100 лет. Мы должны пробежать это расстояние в десять лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут») не за счёт буржуазно-капиталистического разложения институтов и отношений «общества старого порядка», а за счёт их реорганизации, укрепления и усиления. В частности, не просто сохранить, а довести до предела «служилый» принцип государственности; не разрушать сословную иерархию, а усилить её, очистив от примеси экономической классовой составляющей; не развивать либерально-демократические права и свободы, политические партии и парламентаризм, а ликвидировать их, создав условия для максимального идейного, морального, политического и организационного единства общества, необходимого для мобилизационного рывка; не приватизировать государственную собственность, развивая капитализм, а, наоборот, предельно огосударствить все средства производства и всё управление производством, исключив, тем самым, мотивы частной прибыли и подчинив всё хозяйство страны централизованному общегосударственному плану форсированного развития и общенациональным интересам; не разрушать вслед за Столыпиным крестьянскую общину, а реорганизовать её в колхоз и опереться на неё как на ячейку социалистического общества и инструмент коллективизации, укрупнения и механизации сельского хозяйства, повышения его производительности за счёт внедрения достижений агрономической науки, включения его в общий план индустриализации страны.

Стоит, кстати, напомнить, в чём состояла суть исторической ловушки развития, в которую хозяйство России попало при позднем царизме. Низкая продуктивность крестьянского хозяйства не позволяла ему успешно кормить город. Это вело, с одной стороны, к тому, что крестьянину не на что было купить промышленную продукцию (машины, удобрения), повышающую продуктивность его труда. А, с другой стороны, к тому, что при постоянном росте населения, избыток населения не оттекал в город (собственно, потому, что растущий город низкопродуктивная, а потому и низкотоварная деревня не могла прокормить), а оставался в деревне, в результате чего крестьянские наделы постоянно дробились и уменьшались, а вместе с ними – и дальше падала продуктивность и товарность деревни. П.А. Столыпин, будучи, кстати, вполне искренним русским патриотом, честно пытался вырвать страну из этого исторического тупика путём насильственного принудительного ускорения капиталистического расслоения деревни, превращения кулачества в полноценных сельских капиталистов и обезземеливания и пролетаризации бедноты. Однако этот проект, опирающийся на цивилизационно чуждые России западноевропейские схемы, натолкнулся на массовое неприятие, сопротивление и противодействие крестьянской общины и, потерпев сокрушительный крах, вместо того, чтобы устранить революционную ситуацию в стране, резко её обострил и усугубил, став одним из существенных триггеров коллапса прежней системы. Большевики же, напротив, оперевшись на традиции крестьянской общины и включив её в обновлённой форме колхозов, в структуру планового государственного народного хозяйства (любопытно, кстати, что в отличие от догматических марксистов сам Карл Маркс в переписке с В.И. Засулич признавал для России возможность такого пути развития в обход капитализма), пусть и большой кровью, но смогли вырвать страну из описанного тупика, сначала внеэкономически и в немалой степени насилием изъяв у крестьянства ресурсы для индустриализации, но потом, и механизировав деревню, дав крестьянам трактора и удобрения, новые сорта ржи и пшеницы и современные достижения агрономии, многократно повысив производительность сельского хозяйства и уровень жизни (имея в виду не столько имущественный достаток, с которым как раз было неблестяще, сколько блага медицины и всеобщего образования).

 

Структура советского традиционного общества

Определим сразу же смысл термина. Под традиционным обществом мы, разумеется, понимаем не догосударственное первобытное родовое общество, а общество, не подвергшееся буржуазной модернизации, то есть типологически и структурно соответствующее обществам «старого порядка». Строго говоря, это не означает сохранения феодальных отношений. Европа «старого порядка», то есть эпохи просвещённого абсолютизма, уже очень далеко ушла от собственно феодальной системы (что, кстати говоря, тоже едва ли может быть однозначно определено как прогресс), в России же и вовсе общественный строй был таков, что даже в Средние века применимость к нему определения «феодализм» остаётся вопросом, дискуссионным в среде профессиональных историков. Нас же в данном случае интересуют не эти нюансы, а принципиальное типологическое противопоставление обществ, прошедших буржуазно-капиталистическую ломку всех прежних традиционных институтов и отношений, и обществ, которые таковую не прошли и сохранили традиционный порядок. Главный тезис настоящей статьи состоит в том, что Октябрьская антибуржуазная революция была консервативной в том смысле, что позволила России, несмотря на бурное развитие науки и промышленности, несмотря на форсированную индустриализацию и урбанизацию, на свершившуюся своего рода культурную революцию, сохранить, пусть и в преображённом виде, все основные фундаментальные структуры и черты традиционного, то есть добуржуазного общества. В настоящей главе мы эти черты в общем и предельно конспективном виде перечислим. При этом мы не будем выделять «достоинства» и «недостатки» и оценивать их соотношение, а перечислим обнаруженные в советской системе черты традиционного общества безоценочно, тем более, что те его черты, которые принято считать «недостатками» являются естественным продолжением и оборотной стороной его «достоинств» и, по сути, неотделимы от них, поскольку представляют иные проявления тех же самых структур и принципов организации.

Октябрьская революция не сразу, но постепенно и поэтапно осуществила огосударствление всех средств производства, то есть уничтожение частной собственности (не путать с личной) как таковой. Первейшим следствием отсюда стало то, что оно блокировало процесс атомизации общества и автономизации индивида от государства и общества. Этот общий принцип как первопричина породил множество следствий, относящихся буквально ко всем сферам жизни.

Во-первых, это привело к сохранению и даже усилению преобладания вертикальных, иерархических отношений над горизонтальными. В то время как на Западе основной универсальной матрицей отношений стал условно (номинально, на уровне «идеологии») свободный равноправный договор купли-продажи товаров и услуг, включая договор трудового найма, в России в качестве универсальной матрицы отношений сохранилась и закрепилась модель «государевой службы», то есть вертикаль чинов, званий и регалий, устанавливающих отношения абсолютного, недоговорного старшинства и подчинения. Эта модель отношений стала в полном смысле универсальной матрицей всего социума, начиная с семьи и школы и заканчивая производством, общественными организациями и государством в целом. При этом горизонтальные связи оказались ограничены микросоциумами общинного типа (трудовой коллектив, соседи, родственники), в которых к минимуму сведена мобильность и рациональный личный интерес. Возможность мобильной оперативной сборки и разборки горизонтальных социальных связей на основе кооперации индивидов для достижения ими своих частных целей (то есть основная форма социальных связей и отношений в западном буржуазном обществе) в советском обществе была сведена к минимуму. Одним из следствий этого стало то, что социалистическое государство, которое, согласно марксистской теории, должно было по мере изживания капиталистических и роста коммунистических отношений «засыпать» и само себя поэтапно упразднять, в реальности не только себя не упраздняло, а, наоборот, из либерального «ночного сторожа» последовательно превращалось в некую тотальность, охватывающую и контролирующую все сферы жизни, начиная с производства и распределения и заканчивая нравственным воспитанием, начиная от медицины и заканчивая философией и всеми жанрами искусства. Таким образом, социалистическая революция привела не к изживанию, самоупразднению и «снятию» государства, а к его возрождению, усилению и разрастанию, к резкому расширению сферы его участия, контроля и полномочий по сравнению с состоянием, характерным для капитализма.

Во-вторых, после некоторого, естественного во время любой большой смуты, периода воинствующего эгалитаризма и разгула безнаказанного плебейского хамства, в Советской России очень быстро заново отстроилась (хотя и в другом персональном составе) фактически сословно-корпоративная система. Несмотря на идеологически провозглашаемое всеобщее равенство, ритуальные фразы о «гегемонии пролетариата» и «достоинстве любого труда» в действительности в советском обществе изолирующие культурные перегородки между сословиями и сознание качественного, антропологического неравенства между представителями разных сословий были гораздо выше, чем в западном буржуазном обществе (знаменитая крылатая фраза «мы с ним из разных профсоюзов», произносимая с характерной интонацией и намекающая не невозможность общения в силу принадлежности к разным «сословиям», к разным «кастам»). Хотя неравенство это (в отличие от Запада) в то же самое время не было наследственным, а принадлежность к «сословию» во многом определялась личными качествами, способностями и усилиями. В то время как в западном буржуазном обществе, если не фактически, то на уровне доминирующих представлений неравенство определялось преимущественно как неравенство личного успеха (определяемого трудолюбием, способностями, везением и т.д. и, в конечном счёте, измеряемого в деньгах и объёме собственности), то в советском обществе – как неравенство звания, чина, образовательного статуса (именно статуса, а не знаний как таковых). При этом действительно очень важно отметить, что стартовые возможности в советском обществе были намного более эгалитарными (отсутствие наследуемого частного капитала как ключевого фактора стартовых возможностей, бесплатное среднее и высшее образование), но конечный результат социальной дифференциации состоял в более высоком уровне иерархичности общества и неравенства, хотя это неравенство и не было строго привязано к неравенству собственности или уровня потребления. Если в буржуазном обществе неравенство было чисто количественным и, соответственно, измерялось количественным же показателем капитала, то с советском обществе неравенство было качественным, чуть ли не антропологическим, напоминало сословные и кастовые добуржуазные общества, где самый бедный дворянин социально стоит выше самого богатого простолюдина, а просящий подаяние нищий брахман всё равно бесконечно выше состоятельного вайшьи. Ярким примером такой сословности является отношение к получению высшего образования в советском обществе. Зачастую, особенно в семьях потомственной интеллигенции, получение высшего образования было лишь отчасти связано или даже вовсе не связано с последующей профессиональной деятельностью и определялось формулой: получи диплом (хоть какой-нибудь), а там живи, как знаешь. Высшее образование, таким образом, выступало не столько средством зарабатывания денег, социальной востребованности или даже личностного интеллектуально-духовного развития, сколько актом социально-кастовой инициации, обеспечивающей человеку социальную полноценность и право на самоуважение и уважение окружающих. Отсутствие же высшего образования воспринималось как клеймо неполноценности, как позор, причём не только личный, но и семейный, поскольку означало выпадение в низшую касту. Любопытно при этом, что как раз в капиталистическом обществе (а уж, тем более, в посткапиталистическом обществе современной Европы) наличие высшего образования рассматривается исключительно с точки зрения его полезности в рамках конкретной профессии, а не в качестве социального маркера, и нет никакого позора в том, чтобы его не получить, если оно не нужно для дальнейшей работы, или же имея его, но не имея возможности в соответствии с ним трудоустроиться, переучиться на уборщицу или сиделку. Ценность человека там воспринимается скорее с точки зрения его востребованности, в то время как в Советском Союзе труд, не соответствующий заданному наличием диплома статусу, зачастую вопреки номинально провозглашаемой идеологии мог рассматриваться как унижающий человеческое достоинство, недостойный и оскорбительный, что характерно как раз для сословных и особенно кастовых обществ. В этой связи стоит обратить внимание на то, какую острую ненависть вызывала пресловутая отправка учёных и инженеров в колхозы, ставшая одной из существенных причин распространения массовых антисоветских настроений в среде трудовой интеллигенции в последний период существования СССР, когда социальная действительность пришла в полное и вопиющее противоречие с глубинными для советского сословного общества представлениями о правильности и справедливости.

В-третьих, в обществе частью прямо запрещалась, частью морально осуждалась и, во всяком случае, находилась под подозрением любая самодеятельная активность, направленная на самостоятельное зарабатывание денег или иное материальное обогащение, любая частная предприимчивость и предпринимательство. Единственным морально правильным, хорошим, достойным и честным способом зарабатывать деньги и приобретать материальные блага было их получение от государства в качестве жалования за службу. В свою очередь размер жалования в большинстве случаев определялся также не самой по себе экономической активностью, а положением в иерархии, то есть чином, званием, степенью, должностью, наличием особых привилегий. Подчеркнём этот очень важный момент: честные деньги в советском обществе – это деньги, положенные, причитающиеся по чину, должности и званию и получаемые строго от государства за честную и верную службу. Деньги, заработанные «не по чину», по своей собственной инициативе, а, тем более в обход государева жалования – это деньги, как минимум, сомнительные, подозрительные и аморальные, а, как максимум, откровенно криминальные. Как раз из этого положения и вытекало, что настоящим, подлинным, надёжным капиталом были не деньги как таковые и не собственность, а место в иерархии (должность, звание, чин). При наличии таковых деньги и соответствующий статусу уровень потребления обеспечивались автоматически, они были положены и не требовали самодеятельной предприимчивости, а требовали только нормативного выполнения соответствующих должностных обязанностей. В случае же утраты положения в иерархии (должности, чина и звания) деньги и имущество могли быть и изъяты, потому что, строго говоря, не были частной собственностью, а были государственным жалованием – и как пожалованы, так могли быть и «отжалованы» государством обратно. Этим, кстати, объясняется парадоксальное поведение советских людей, продолжавших регулярно выходить на работу в 90-е годы месяцами, если не годами после того, как им переставали платить зарплату: выход на службу имел своим конечным смыслом не просто зарабатывание денег (платят – работаю, не платят – не работаю), а воспринимался как необходимое условие сохранения своего положения в социальной иерархии (должности, факта трудоустроенности), которое уже затем должно было обеспечивать, в числе прочего, и гарантированное жалование, но само по себе было гораздо важнее и ценнее. Потеря своего места, своей соты, ячейки в иерархически организованной социальной структуре воспринималась как полная катастрофа и была гораздо страшнее, чем просто неполучение положенной зарплаты. Ещё одной важной характеристикой системы была строгая необходимость и обязательность полного отбывания положенного времени на рабочем месте без прогулов, опозданий и уходов с работы раньше времени, даже в том случае, если реально необходимой работы не было, и время на рабочем месте нужно было просто как-то отбыть. Именно потому, что первоочередное значение имела не сама по себе работа как производительный труд, а государева служба, которая уже затем во вторую очередь предполагала исполнение той или иной «положенной по чину» работы. Вариант свободного гибкого графика и регуляции по объёму собственно необходимой к выполнению работы, а не по времени присутствия на рабочем месте, был распространён крайне редко. Осуждалась излишняя инициативность и амбициозность, попытка продвинуться на служебной лестнице быстрее, чем «положено»; человек, достигший своими усилиями раннего успеха, воспринимался как «выскочка», и отношение к нему было в спектре от настороженного до открыто неприязненного и враждебного, он подвергался осуждению за индивидуализм, «отрыв от коллектива» и карьеризм. Наоборот, достоинствами, особенно для молодого работника, считались скромность, уважение к старшим и исполнительность. В случае честной службы и добросовестного исполнения своих обязанностей предполагался поступательный карьерный и должностной рост по выслуге лет. В силу этого люди старшего возраста при прочих равных занимали более высокую позицию в иерархии, то есть иерархическое старшинство не всегда, но часто совпадало с возрастным, что определяло почёт и уважение к старости как таковой, к возрастному старшинству как таковому, что также характерно для традиционных, не прошедших модернизации обществ (в обществах, прошедших модернизацию, зачастую можно, напротив, наблюдать своего рода культ молодости).

В-четвёртых, отсутствие частной собственности и, как следствие, автономии индивидуума от общества, вело к тому, что законодательство и право были менее формализованными. Многие вопросы решались не юридически, а «по обычаю», не прописывались, а подразумевались, дух и общий смысл закона преобладал над его формальной буквой, отсутствовала чёткая грань между формально непрописанными требованиями общественной морали и собственно юридической нормой, что позволяло и даже отчасти обязывало граждан постоянно друг друга воспитывать, вмешиваясь в сугубо личные и подчас интимные вопросы жизни. Решение вопросов через суд было экстраординарной мерой, большинство повседневных проблем, споров и конфликтов решалось во внесудебном порядке с апелляцией не столько к закону, сколько «к совести», то есть неформальному обычаю. Вообще говоря, суд воспринимался преимущественно как суд государства над преступниками, а не как способ решения конфликтов интересов между гражданами. Конфликтные же ситуации между гражданами решались или в форме жалобы начальству (очень, кстати, поучительно вникнуть в буквальный смысл этого слова и соотнести его с однокоренными словами в выражениях типа «взывать к жалости», «давить на жалость», то есть жалоба – это не тяжба о своём законном праве, а верноподданейшее прошение о милости), или за счёт посредничества и увещевания сторон «коллективом», то есть своего рода общиной. По существу это указывает на сохранение в советском обществе элементов обычного права, что характерно именно для обществ традиционного типа, не прошедших путь буржуазной модернизации.

В-пятых, трудовой коллектив выступал не только чисто хозяйственной единицей, но и одной из важнейших базовых ячеек общества, выполнял функции социализации, общественного воспитания, сохранял некоторые элементы коллективной ответственности по типу «круговой поруки» крестьянской общины. Отношения в трудовом коллективе основывались не только и не столько на формальном трудовом договоре (найме рабочей силы, классическом для капитализма чистогане «труд в обмен на деньги»), сколько на принадлежности к корпорации и множестве формально непрописанных этических связей, моральных воздействий, общения и т.д. Само советское предприятие работало не столько на прибыль, сколько было формой организации общинной жизни, неизбежно обрастая массой непрофильных активов и чисто расходных приложений типа санаториев, пансионатов, спортивных команд, кружков художественной самодеятельности, детских садов и оздоровительных лагерей и т.д. и т.п. Отношения предприятия с государством и окружающим обществом также носили характер не рыночного эквивалентного обмена, а «государевой службы» (выполнение и перевыполнение спущенного сверху плана) и вознаграждения за эту службу – как материального (зарплата, премии, различные блага в натуральной форме: жильё, путёвки, продуктовые пакеты, и т.д.), так и нематериального (индивидуальные и коллективные награды: медали, почётные грамоты, благодарности, переходящие красные знамёна и т.п.), причём нематериальные награды также имели весомую ценность как знаки социальной успешности и могли существенно влиять в дальнейшем на положение в социальной иерархии. Поскольку трудовой коллектив был, по сути, преобразованной формой общины, и принадлежность к нему была не просто следствием договора купли-продажи рабочей силы, а результатом вхождения в социальную корпорацию, смена места работы (переход на другой завод, фабрику, к другой институт или даже другой отдел) воспринималась негативно и, если не имела достаточно весомых причин для оправдания, то осуждалась почти как предательство своего коллектива. Идеальной трудовой биографией считалось, придя в юности на предприятие (завод, фабрику, научно-исследовательский институт), сохранять ему верность до самой пенсии и поступательно расти в квалификации, образовательном статусе, должности и званиях в пределах того же самого предприятия или учреждения. Частые смены работы, напротив, вызывали настороженность и подозрения относительно их причины (Не сработался к коллективом или с начальством? Совершил что-то неблаговидное? Поставлен перед необходимостью уйти «по собственному желанию» из-за недобросовестного выполнения работы? Ищет путь к быстрому повышению в обход честной службы?), воспринимались как указание на возможную неблагонадёжность, моральную либо профессиональную недобросовестность, и чаще всего отрицательно сказывались как на карьерном росте, так и на отношении со стороны трудового коллектива. Ещё большую настороженность вызывала смена профессии (если она не была связана с повышением образования и повышением в должности, скажем перехода из рабочих в инженеры), которая воспринималась как указание на отсутствие укоренённости в своей профессии, любви и привязанности к ней и настоящего мастерства в своём деле. Примечательно, что в западной (особенно в англо-американской) науке «стандартный» путь успеха для молодого учёного состоит в том, чтобы сразу после защиты PhD диссертации (западная «докторская» – аналог нашей кандидатской) как можно раньше освободиться от опеки научного руководителя, два или три раза получить временную (обычно примерно на четыре года) позицию «постдока», каждый раз при этом меняя не только лабораторию и институт, но и научную тему, сам предмет исследования и набор методов, и только потом получить собственную позицию групп-лидера и далее уже «осесть» на постоянную «свою» тему и расти в пределах своего университета от «ассистент-профессора» (Assistant Professor) в «ассоциированного профессора» (Associate Professor), просто профессора и, наконец, «заслуженного профессора» (Distinguished, Endowed или University Professor). В советской науке, напротив, смена лаборатории, института и темы в подавляющем большинстве случаев воспринималась как весьма неблагоприятный для научной карьеры фактор. «Идеальный» путь успеха для молодого учёного в СССР выглядел примерно следующим образом: уже в студенческие годы выбрать «свою» научную тему, проявить себя в научной работе, «закрепиться» на кафедре института или в лаборатории НИИ и получить там позицию после окончания обучения в ВУЗе (знаменитое «оставили на кафедре» как критерий успеха на старте научной жизни). Далее под началом сильного и успешного руководителя (в идеале – главы научной школы), имеющего вес в научной среде (заведующий кафедрой или лабораторией) защитить кандидатскую диссертацию и, желательно, развивая ту же самую «свою» тему (как свою часть или одно из направлений более обширной темы своего руководителя) на той же кафедре или в той же лаборатории, дорастить кандидатскую до докторской, защитить докторскую, постепенно закрепить за собой статус «второго человека» на кафедре или в лаборатории, «первого ученика и сподвижника», а затем и неофициально признанного будущего преемника своего руководителя. Оставаться в этом статусе вплоть до его ухода на пенсию, и, получив от него благословение, стать действительно его преемником, то есть занять его должность, расширить свою прежнюю тему до более широкой его темы и продолжить развитие его научного направления и его научной школы, повесив в кабинете его портрет маслом, регулярно проводя конференции (т.н. «чтения») его имени и потихоньку формируя его культ. Различие с западной системой колоссально и разительно. Если в западной науке независимость, ранняя личная инициативность и мобильность однозначно воспринимаются как достоинства, то в СССР (и даже отчасти в современной РФ) наука существовала в форме исторических линий преемственности от учителя к его «лучшему» ученику (т.н. «научных школ»), и успех научной карьеры чаще всего состоял в том, чтобы из множества учеников быть выбранным в преемники и наследники своего научного наставника. Таким образом, в советском обществе в целом социальная мобильность предполагалась в основном по вертикали, горизонтальная социальная мобильность в целом не одобрялась и ограничивалась, сохранялось некое отдалённое эхо крепостного права – своего рода «прикрепления» человека к его рабочему месту и к трудовому коллективу как социальной корпорации.

В-шестых, отсутствие рыночной экономики и распределение жизненных благ государством привело к формированию второй иерархической вертикали: помимо вертикали, определяемой формальным рангом (званием, должностью, степенью), возникла иерархия, основанная на доступе к распределению общественных благ в личное пользование. Эти две иерархии частично смыкались (особенно в партийно-государственном аппарате, т.н. номенклатуре), но не совпадали полностью, что порождало конфликт двух иерархических систем. В условиях отсутствия частной собственности доступ к распределению общественных благ (продуктов общественного труда) фактически стал формой и инструментом личной власти и влияния. Далее эти отношения распространились сверху вниз, и возможность по своему усмотрению дать или не дать, подписать или не подписать, разрешить или не разрешить стала не просто использоваться как власть в собственном смысле, но и как способ её (этой власти) чисто демонстративного использования для унижения окружающих, демонстрации над ними своего статусного превосходства. Примечательно, что восприятие любой должности как формы локальной власти не ограничилось чиновниками, а распространилось вплоть до последней вахтёрши. Произошла любопытная инверсия общественных отношений. Если в буржуазном обществе любая социальная профессия реализуется в форме горизонтальных отношений продажи услуги, где покупатель и продавец в принципе равноправны, хотя покупатель, как человек платящий деньги, зачастую оказывается в той или иной мере «равнее», то в советском обществе любая социальная профессия стала означать некоторую локальную власть того, кто оказывает услугу над тем, кто в ней нуждается, некоторую степень «облагодетельствования». Представим себе, например, продавца. В западном буржуазном обществе продавец (будь он хоть частным предпринимателем, хоть нанятым работником) жизненно заинтересован в том, чтобы сбыть свой товар, а для этого ему необходимо заинтересовать покупателя низкой ценой, высоким качеством, хорошей репутацией и гарантиями, системой скидок, идеальной культурой обслуживания. Конкуренция среди продавцов и их заинтересованность в покупателе, при формальном равноправии продавца и покупателя как субъектов договора купли-продажи, фактически ставит покупателя в преимущественное положение и порождает формулу «клиент всегда прав». В советской хозяйственной системе продавец не зависел от покупателя, поскольку он не был частным предпринимателем, заинтересованным в доходе с продаж, но не был и наёмным работником частного сектора, зависящим от этого предпринимателя как своего работодателя. Советский продавец получал фиксированную зарплату от государства за выход на работу и исполнение своих обязанностей. Но вот как их исполнять, было в известных пределах в его власти. Как минимум он мог обслужить вежливо, а мог и в такой форме, чтобы унизить покупателя и продемонстрировать этим свою власть. Обратим внимание: покупатель в этой системе продавцу не нужен вообще, его заинтересованность в покупателе нулевая, а вот покупатель к продавцу обращаться вынужден, в случае конфликта он не мог непосредственно сам наказать продавца уходом к конкуренту, а мог только жаловаться, причём жаловаться в инстанцию, которая в нём тоже никак не заинтересована. В максимальном же варианте продавец мог «отложить» наиболее качественный или дефицитный товар и, таким образом, стать субъектом власти, определяющим доступ к товарам различного качества, различной цены и различной востребованности. Эту власть он мог обналичить чисто монетарно, а мог и использовать её как нематериальный актив (полезные связи, встречные услуги и т.д.). Таким образом, само место продавца в системе общественного распределения оказывалось источником власти и формировало иерархию, в которой покупатель оказывался в самом низу. Как уже было отмечено, всё, что при этом мог покупатель – это жаловаться (вновь обратим внимание на буквальный смысл слова: жаловаться, то есть взывать к жалости) в вышестоящую инстанцию. И только уже она – вышестоящая инстанция в лице директора, или прокурора, или партийного комитета – могла продавца наказать. И так далее, вплоть до уже упомянутой последней вахтёрши, воспринимающей свою должность как локальную персональную власть (пускать или не пускать) или гардеробщицы (принять одежду или найти предлог не принимать: «без петельки не принимаем»). Фактически та же ситуация складывалась в любой социальной профессии. Врач, получающий государственное жалование, не был заинтересован в пациенте, и мог выполнять свои обязанности как заинтересованно, так и чисто формально, в то время как больной был более чем заинтересован в отношении к нему врача. Таким образом, пациент оказывался от врача в известной зависимости. Учитель имел в известных пределах власть над учениками, а, следовательно, в опосредованной форме, и над их родителями. Он не только мог проявить пристрастие в постановке текущих и итоговых оценок (вспомним, что формальный ранг определяет положение в обществе, а оценки в аттестате – это стартовая позиция в борьбе за дальнейшее обретение ранга), но и дать качественные знания или выполнить свои обязанности чисто формально. Тем более, имел власть над студентом институтский преподаватель, от которого зависело – оставить на кафедре с перспективой аспирантуры или провалить на экзамене и подвести под отчисление, в то время как сам преподаватель от студента не зависел никоим образом. Таким образом, и школьный учитель, и университетский преподаватель были не только учителями и наставниками, но и начальниками, обладающими в известных рамках властью над учениками и старшинством не только в смысле возраста, знаний и опыта, но и в смысле своего положения в вертикальной иерархии. Сравним это с западной буржуазной системой, в которой студент – это фактически покупатель образовательных услуг, наниматель преподавателя, ну или, в самом крайнем случае, источник государственных или муниципальных субсидий. То есть лицо, от которого преподаватель зависит финансово.

В-седьмых, школа как институт социализации соответствовала структуре общества. Школа, пусть не в абсолютной, но очень высокой степени обеспечивала равенство стартовых возможностей, но в то же время была и основным инструментом дальнейшей квазисословной сепарации и сегрегации в зависимости от личных интеллектуальных способностей, трудолюбия, целеустремлённости, прилежания и лояльности по отношению к господствующим представлениям и существующей системе иерархических отношений. Первая функция, которую выполняла школа – это приучение к дисциплине: к тому, что учитель – старший, его необходимо приветствовать вставанием, обращаться по имени и отчеству и только получив на то разрешение, а также безоговорочно выполнять все его команды и распоряжения; к тому, что на уроке нужно сидеть положенное время за партой (причём сидеть неподвижно, с выпрямленной спиной и правильно сложенными руками), молчать, слушать и отвечать, только когда спрашивают, а не бегать, не ходить по классу и не сидеть на полу; к ношению общей для всех обязательной униформы, которая к тому же должна содержаться в чистоте и порядке; к необходимости тщательно и аккуратно выполнять порученную работу, в том числе как требующую умственного напряжения и концентрации, так и монотонную, рутинную и неинтересную, потому что это работа, обязанность, а не игра и не развлечение; к самодисциплине и способности выполнять порученные домашние задания самостоятельно, когда никто не заставляет, не следит и не контролирует процесс работы непосредственно. Обратим внимание: все эти черты диаметрально противоположны современным западным подходам к обучению (во времена, когда в России существовал советский строй, западная образовательная система тоже не везде и не полностью перешла на такую систему обучения, какова она на Западе сейчас, но, по меньшей мере с 60-х годов развивалась именно в этом направлении), исходящим из идей равенства ученика с учителем, максимальной свободы, включая свободное перемещение и подвижность во время занятий, и обучения как игры, которая должна увлекать без принуждения. Но это ещё не всё, и даже не самое главное. Вторая важнейшая функция школы состояла в том, чтобы ставить оценки. То есть формировать будущую сословную иерархию, отделять отличников и хорошистов, которым дальше дорога в ВУЗ (хотя между ВУЗами существовала ещё и своя кастовая иерархия, и поступить в ЛГУ – это совсем не то же самое, что поступить в Сангиг или Лесотехническую академию) от троечников, которым в самом лучшем случае светит техникум, и двоечников, судьба которых – ПТУ. Обратим внимание: западная школа, также, безусловно, задающая начальную профориентацию, формирует её «по горизонтали». Профессия продавца или электрика не ставит человека качественно ниже профессии учёного или дипломата, не означает клейма списанного неудачника. Единственная разница – это оплата труда. Соответственно, школа может давать те или навыки и одновременно ориентировать на ту или иную профессию в зависимости от склонностей и способностей, но эти пути принципиально воспринимаются как равноправные и равноценные, не сравниваются друг с другом в смысле «выше – ниже», так что роль оценки состоит в том, чтобы стимулировать движение каждого по его индивидуальному пути, а не в том, чтобы ранжировать учащихся друг относительно друга. Советская же школа, несмотря на всю трескучую официозную пропаганду о том, что «всякий труд почётен» и о «достоинстве рабочего человека», совершенно определённо ранжировала учеников на отличников, хорошистов, троечников и двоечников, изначально формируя представление о социальном неравенстве того, кому открывается дорога в институт, и того, для кого «потолок» – это ПТУ и потом «иди, работай». Именно здесь уже формировалось последующее отношение к оплате труда. Знания получались, не исходя из их полезности в смысле возможности потом их выгодно практически применить и продать, а исходя из того социального ранга, в соответствии с которым высокая оплата будет полагаться отличнику «по чину», просто по факту того, что он – лучший. Иными словами, отличник, условно говоря, относился к полученным знаниям не как к потенциальной только возможности, которую ещё надо самостоятельно применить и реализовать, а как к самоценному достоинству своей личности, в соответствии с которым ему уже положен определённый статус и соответствующий этому статусу уровень достатка – просто по факту того, что он лучше (выше) двоечника и уже это доказал. Эта разница хорошо понятна, исходя из различий того общества, к жизни в котором школа готовила: если западная школа готовила и готовит людей, которым предстоит жить в обществе индивидуальной свободы, в котором каждый является в известной мере суверенной атомарной единицей, никто в принципе ничего никому не должен (кроме как соблюдать законы, платить налоги и выполнять те договора, которые сам заключил) и отвечает сам за себя, советская школа готовила к жизни в жёстко организованной вертикальной иерархической системе, соответствующей структуре традиционных, не прошедших буржуазной модернизации обществ. Если использовать понятия и язык соционики, можно сказать, что советское общество (так же, как и все не затронутые буржуазной модернизацией общества «старого порядка»: классический феодализм, европейский абсолютизм, общества «азиатского способа производства» и т.д. за исключением, разве что, античного полиса и средневековых торговых городов-государств) более всего основывалось на ценностях второй (бета) квадры, в особенности на структурной «белой» логике и волевой «чёрной» сенсорике. Буржуазные же западные общества плавно двигались от ценностей третьей (гамма) квадры во времена классического капитализма к ценностям четвёртой (дельта) квадры в современной версии европейского социализма. Оборотной стороной этого явления стало то, что советская интеллигенция, успешно прошедшая каждый из этапов социального отбора (отличник в школе, смог поступить в ВУЗ, оставили на кафедре, защитил диссертацию), на основании этого имела основания считать именно себя «вершиной эволюции» и полагала, что именно ей, как сообществу лучших, полагаются все привилегии, начиная от максимальных зарплат и заканчивая полной свободой творчества. По сути, логика критериев социального отбора, начиная с оценок в школе и заканчивая системой дальнейшей оценки социальной успешности, подводила к вполне естественной мысли, что абсолютно антропологически совершенный и полноценный человек – это академик, от которого уже отсчитывается, сколько ступеней человек «не дотянул» до «чемпионской планки»: член-корреспондент, не ставший академиком; профессор, не получивший титула членкора; доктор наук, не получивший учёного звания профессора; кандидат наук, не защитивший докторскую, и т.д. В любом случае логика, закладываемая ещё системой школьных оценок, формировала мысль, что «отличник из отличников» – это академик, ну, в крайнем случае, доктор наук и профессор. Тот, кто таковым не стал, тот не просто пошёл другим путём, а на каком-то этапе сошёл с дистанции, то есть иерархически, с точки зрения своего качества и своей объективной ценности стоит ниже. Именно поэтому советская интеллигенция, особенно научная, воспринимала привилегии партийной номенклатуры как несправедливость, как полученные не по чину, а потому нелегитимные. Хотя едва ли кто-то в Советском Союзе мог осознать, осмыслить и, тем более, сформулировать это недовольство в подобных категориях, речь шла ни о чём ином, как о недовольстве нарушением логики сословного или кастового общества, в котором «дворянство» (в данном случае – вся совокупность партийной и советской номенклатуры, офицерства, КГБ, милиции, а отчасти и управленцев-хозяйственников) – это второе сословие, а первым сословием является «духовенство», с которым подсознательно и отождествляла себя советская интеллигенция. Тем более, воинствующей несправедливостью и нарушением «естественного порядка вещей» воспринималось описанное выше формирование «экономической элиты» из числа продавцов, товароведов, директоров магазинов и заведующих складами, то есть из числа уже даже не «кшатриев», а вообще «вайшья», презренных выскочек из «третьего сословия». Ну а уж когда в последний период существования СССР зарплата рабочего (бывшего двоечника и «пэтэушника»!) стала превышать зарплату инженера с высшим образованием, а то и кандидата наук, это был действительно финиш. Парадокс при этом в том, что в отличие от современной РФ, в которой ценность образования и социальный статус учёного, университетского преподавателя, инженера, врача, учителя просто демонстративно растоптан и уничтожен, в Советском Союзе интеллигенция оставалась важнейшим сословием, формировавшим общественное мнение и обладавшим высоким авторитетом. Поэтому перечисленные выше перекосы, отклонения социальной действительности от привитых ещё на уровне школы представлений о справедливой иерархии и порождённое этими перекосами массовое недовольство интеллигенции, перешедшее в её оппозиционность существовавшей политической системе, имели важнейшее социальное значение, поскольку формировали настроения, распространяющиеся на общество в целом и им усваивавшиеся в качестве «общественного мнения». С.Г. Кара-Мурза, указывая на одновременное недовольство советской интеллигенции и «уравниловкой», и «привилегиями», считает это свидетельством манипуляции сознанием, исходя из формальной противоречивости двух этих обвинений. Однако, никакого расщепления сознания здесь не было и в помине, ведь интеллигенция выступала не против привилегий вообще, а конкретно против привилегий партноменклатуры, которая получает их «несправедливо», «не по чину». В сознании интеллигенции, сформированном школьной системой оценок и последующими критериями социальной дифференциации, получать наибольшие привилегии должен тот, кто «отличник», а особенно «отличник уже среди отличников», тот, кто объективно доказал, что он «самый умный», а, следовательно, и «самый лучший». Именно ему и должны принадлежать и безусловное общественное признание и почитание, и материальные привилегии и сама верховная власть определять, каким быть обществу и государству (не путать с чисто техническими «приземлёнными» и рутинными управленческими и организационными функциями). Более того, в отличие от дореволюционной интеллигенции с её идеями необходимости для интеллигента «служить народу», быть ему полезным и выражать его интересы и чаяния, советская (а, особенно, позднесоветская) интеллигенция усвоила представление (близкое, кстати, к античному) о своей самоценности как «служительницы муз», доказавшей право в своё удовольствие заниматься чистым творчеством (не важно, научным или художественным), не имеющим никакого отношения к низкому и «пошлому» критерию утилитарной полезности и практического применения. Это было, кстати, близко к ортодоксально-марксистскому представлению о коммунизме, при переходе к которому исчезает необходимый труд, а остаётся только труд как свободная творческая самореализация. Это высшее и исключительное право «жить уже при коммунизме» и «заниматься удовлетворением своего личного любопытства за государственный счёт» обосновывалось в сознании советской интеллигенции тем, что она доказала своё антропологическое превосходство в ходе многоступенчатого отбора. Остальные же (начиная от рабочих и крестьян и заканчивая той же партноменклатурой, то есть управленческим аппаратом), коли уж они в ходе отбора сошли с дистанции, были отбракованы и не подтвердили своего права жить «при коммунизме» «чистым служением музам», только тем и могут быть полезны и вообще оправданы в своём существовании, чтобы обеспечивать материальные условия для свободы творчества полноправных граждан коммунистического общества, то есть интеллигенции. В этом состоит пусть не единственный, но один из важных факторов крушения советского общества: оно само, пусть и не явно, формировало представление об уникальном статусе интеллигенции как интеллектуальной, творческой и духовной элиты, и это представление затем вступало в вопиющее противоречие с фактическим положением дел, в котором положение элиты «не по праву» занимала партноменклатура, а затем и «экономический актив».

В-восьмых, семейные отношения и нормы половой морали и нравственности в советском обществе были исключительно консервативны и традиционны. В то время, как на буржуазном Западе нравы были весьма вольными уже в начале XX века, а с 60-х годов и вовсе началась т.н. «сексуальная революция», перешедшая затем в «революцию» гомосексуальную, советское общество, напротив, после короткого непосредственно послереволюционного периода смуты поступательно двигалось к традиционным образцам половой и семейной морали, в общем и целом соответствующим православному аскетическому представлению о нравственности (или, если искать аналогии на Западе, то пуританскому и викторианскому, а отчасти и средневековым идеалам). В советском обществе как на уровне пропагандируемых норм, так и на уровне реального массового сознания осуждались любые добрачные и внебрачные половые отношения, причём, если в поведении мужчины они осуждались чисто морально (как безответственное и отчасти антиобщественное поведение), то женщина, вступающая в такие отношения, не только осуждалась морально, но и воспринималась как порочная, то есть «порченая», в определённом смысле запятнанная и нечистая (классические для традиционного общества представления о ритуальной чистоте). Предполагалось по умолчанию, что к моменту вступления в брак девушка должна оставаться девственницей. Измена в браке, в западной культуре воспринимаемая со странной смесью осуждения, притягательности, восхищения, интереса и зависти, в советском обществе не просто однозначно морально осуждалась, но и в эстетическом смысле воспринималась как уродство и грязь, а не предмет романтической эстетизации и лирического воспевания. Развод юридически был разрешён, но морально осуждался и воспринимался как пятно на биографии (для людей видных, задающий социальный образец, или стремящихся таковыми стать, он был недопустим). И общественное мнение в целом, и трудовой коллектив, и партийная организация в случае стремления к разводу оказывали весомое давление на семейную пару с целью сохранить семью и развода не допустить. Таким образом, идеалом (причём не только на уровне пропаганды, но и на уровне реально бытовавших и доминировавших общественных представлений) была ситуация, когда как у мужчины, так и, тем более, у женщины за всю жизнь был только один половой партнёр и только в законном зарегистрированном браке. Более того, само обсуждение половых вопросов и проблем, секса как такового воспринималось как непристойность и неприличие, об этом не принято было говорить, а внимание к этой теме воспринималось как нездоровое, бесстыдное и неподобающее нравственному человеку. Целомудрие и стыдливость в вопросах, связанных с половой жизнью, воспринимались как несомненное достоинство (особенно для девушки и женщины, в меньшей степени – для парня), а не как что-то смешное и отсталое. Абсолютно недопустимой и просто немыслимой была сама идея «полового воспитания» в школе и обсуждения темы секса с детьми и подростками. В кино, театре, изобразительном искусстве, танцах и т.д. была под запретом не только порнография и «эротика», но и любая в явной форме выраженная сексуальность, бывшая синонимом непристойности и аморальности. Вообще изображение обнажённого тела не поощрялось, особенно с намёками на чувственность, и допускалось ровно постольку, поскольку оно уже вошло в т.н. «классическую культуру», типа скульптур Летнего сада или картин Эрмитажа. Не рекламировались и не демонстрировались никакие предметы, связанные как с половой жизнью, так и даже просто с интимной гигиеной – это воспринималось бы как верх неприличия и непристойности. Вообще говоря, половая жизнь рассматривалась исключительно с точки зрения её репродуктивной функции. В течение некоторого времени (причём, именно на вершине советской цивилизации) были юридически запрещены аборты. Все формы половых извращений подвергались тройному запрету: юридическому (например, гомосексуализм, согласно советскому Уголовному кодексу, был уголовным преступлением), психиатрическому (все половые извращения рассматривались как психические отклонения) и моральному. Причём, моральный запрет (не на уровне пропаганды, а на уровне реального общественного отношения) был абсолютным: педераст воспринимался по сути как вообще не человек, хуже любого преступника, даже убийцы, как нечистое омерзительное существо, способное осквернить окружающих не то что прикосновением, а одним уже своим присутствием (опять мы видим здесь характерное именно для традиционных обществ представление о ритуальной чистоте и нечистоте), традиции дворовой культуры запрещали даже бить их руками (только ногами, потому что ноги обуты в ботинки, защищающие от непосредственного соприкосновения со скверной). Впрочем, и вообще любые нетрадиционные формы и проявления сексуальности воспринимались как извращение или нечто очень близкое к таковому, нечто нездоровое и несовместимое с нравственной чистотой. Пропагандируемая культурой и одновременно доминирующая в общественных представлениях точка зрения состояла в первостепенности в отношениях духовной и душевной (психологической) близости, а также морального долга перед обществом и друг перед другом, а не физиологической сексуальной привлекательности и совместимости. Семья, как уже было отмечено, в идеале создавалась один раз и на всю жизнь, воспринималась как базовая ячейка и опора общества в целом. Как ячейка общества, она не должна была быть закрытой и полностью автономной и замкнутой системой. Общество сохраняло за собой право и даже вменяло себе в обязанность вмешиваться в семейные отношения, регулировать их, быть арбитром в случае семейных конфликтов, участвовать в воспитании детей, удерживать семью от распада. Вообще говоря, нормой советского общества было отсутствие изоляции как индивидов, так и любых коллективов, всеобщее всех ко всем неравнодушие и право «воспитывать», оборачивающееся отсутствием приватности и права частной жизни. Впрочем, несмотря на это, государство и общество в очень значительной степени сохраняли право родителей на воспитание своих детей, включая неотделимое от воспитания право их наказывать, в том числе и физически. Изъятие детей у родителей было крайне редкой, экстраординарной и исключительно чрезвычайной мерой; ни аналога «ювенальной юстиции», ни развитой системы т.н. «защиты от семейного насилия» (то есть фактического запрета на родительское воспитание как такое) в советском обществе не существовало. По линии родители–дети семья как ячейка традиционного вертикально-иерархического общества была и сама устроена в соответствии в вертикальным властно-иерархическим принципом, то есть родители над детьми имели совершенно реальную власть – власть их воспитывать, при необходимости по своему усмотрению наказывать, формировать их моральные и культурные нормы и ценности, прививать им свои представления о смысле и цели жизни. В то же время, явным отклонением от норм классического традиционного общества было отсутствие патриархата как в пределах семьи, так и в обществе в целом. Советское общественное воспитание не разделяло и не прививало традиционный идеал женщины смиренной, во всём послушной и покорной мужу, пребывающей в его власти и занятой исключительно обустройством семейного быта и обихаживанием мужа и детей. Напротив, советское общество стремилось воспитать из женщины активную общественницу и работницу общественного производства вплоть до возможности занимать высокие и ответственные руководящие должности. Приветствовались и поощрялись такие качества, как стремление к профессиональной карьере, к получению образования, бойкость, независимость, готовность и способность постоять за себя, свои интересы и своё мнение, вовлечённость в общественную жизнь. Нормой семьи считалось равные, паритетные отношения между мужем и женой. Отчасти и до некоторой степени такое женское равноправие можно примирить с традиционными нормами, учитывая нордические традиции, в которых женщина действительно сохраняла пусть не равные, но сопоставимые с мужчиной права, и в которых сила характера, гордость, а порой даже некоторая заносчивость не считались для женщины пороком. Однако в традиционном обществе это всё-таки уравновешивалось верховной властью отца в семье и ограничением участия женщин в делах государственного управления, культуры (религии, науки, искусства) и общественной жизни. В советском же обществе женское равноправие зашло слишком далеко и, особенно в позднесоветскую эпоху, весьма заметно деформировало традиционную иерархическую социальную структуру и отношения, в немалой степени поспособствовав их последующему разрушению.

В-девятых, несмотря на постоянную пропаганду интернационализма, антирасизма, расового и этнического равноправия и всевозможной «дружбы народов», советское общество в действительности было гораздо более этничным, чем общества буржуазного Запада. Начнём с того, что только в Советском Союзе и, возможно, в странах, находящихся под его непосредственным влиянием, сохранялось такое понятие как «национальность», то есть общность, принадлежность к которой определяется исключительно фактом национальной же принадлежности родителей, иными словами – строго «по крови». Примечательно, что в западном обществе (по крайней мере, по итогам Второй мировой войны) исчезло даже само понятие, которое бы описывало идентичность человека с точки зрения его кровного происхождения. Национальность, то есть принадлежность к нации, на Западе понимается исключительно в гражданском, политическом смысле как синоним гражданства (отсюда – совершенно нелепые и дикие для русского человека формулировки типа «француз алжирского происхождения»), а этнос и этничность – как принадлежность чисто культурная (включая язык, в некоторых случаях вероисповедание и т.д.) и определяющаяся культурной субъективной самоидентификацией самого человека. Ни понятие нации (и национальности как принадлежности к нации), ни понятие этноса (и этничности) на Западе никак не связаны и не определяются кровным происхождением. Единственное понятие, которым на Западе можно описать биологическую принадлежность человека – это раса и расовый тип, но очевидно, что расовый тип имеет к национальности весьма опосредованное отношение (любая национальность включает целый спектр расовых типов и, вместе с тем, любой расовый тип представлен у нескольких национальностей). В Советском же Союзе понятие «национальность» означало не гражданство и не субъективную культурную самоидентификацию, а национальность-по-крови, причём идентичности человека с точки зрения его кровного происхождения придавалось столь важное значение, что она в обязательном порядке указывалась в паспорте и всех анкетах. При этом субъективное самоопределение в вопросе своей национальной принадлежности допускалось только в случае разной национальности родителей, и то в варианте выбора строго из двух вариантов (например, сын еврея и татарки мог записаться либо евреем, либо татарином, но никак не русским). Политическая закрытость советского государства сводила к минимуму количество браков или внебрачных отношений с иностранцами. Межнациональные браки внутри страны, казалось бы соответствующие насаждаемому и навязчиво пропагандируемому интернационализму и представлению о «советском народе» как «новой исторической общности», в действительности никогда не были массовым явлением. Этому способствовала и сама сохраняемая национальная (в кровном смысле) идентичность, поддерживающая и закрепляющая в массовом сознании представления о границе «свой-чужой» (сейчас бы это определили как бытовую ксенофобию), и национальная политика, направленная на развитие национальных языков и культур, и система национальных автономий, и уже отмеченная высокая корпоративность советского общества (высокая степень замкнутости «круга общения»), и низкий уровень внутренних миграций (система прописки, как способ «прикрепления» к земле, ещё один отголосок крепостного права). Во всяком случае, совершенно очевидно, что советское общество не только не было «плавильным котлом» по типу буржуазных «гражданских наций», но и наоборот, выступало скорее как инкубатор национально-этнических идентичностей (отчасти напоминая в этом индийское общество), что и было во всей наглядности продемонстрировано в момент его распада.

Наконец, в-десятых, отношение к религии. Казалось бы, по этому пункту советское общество было радикально антитрадиционным. Атеизм был частью государственной идеологии. Ранний период советской истории характеризовался массовыми репрессиями в отношении православного духовенства и простых верующих, варварским разрушением храмов, осквернением мощей и икон, уничтожением системы православного образования и воспитания. Затем, в позднесталинский период, наметилась тенденция сначала к прекращению репрессий и определённой терпимости к Церкви, а затем и к государственно-церковному сотрудничеству. Однако после смерти И.В. Сталина эта тенденция была прервана, и после второй (хрущёвской) волны антицерковных репрессий закрепилась ситуация легального существования Церкви, но в крайне ограниченной выделенной ей социальной резервации. Тем не менее, крайне показательно, что сразу же после падения СССР Русская Православная Церковь очень быстро начала возрождаться и восстанавливать свои позиции, да так, что по прошествии 20 лет уже сторонники светского общества стали обсуждать «угрозу клерикализации», то есть распространения влияния Церкви на государство и общество. Не является ли это наглядным свидетельством того, что антицерковная политика советской власти оказалась крайне неэффективной с точки зрения своих целей и задач? Получилось, что советская власть не столько разрушила и подорвала Церковь, сколько, напротив, очистила её, укрепила и закалила своими гонениями («не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить»), дала ей сонм новых исповедников и мучеников за веру. Иными словами, гонения на Церковь и репрессии против верующих в Советском Союзе можно уподобить кошению травы, которое не затрагивает, не повреждает и не отравляет духовные корни. При всех своих чудовищных эксцессах, борьба с религией в СССР была борьбой поверхностной и потому нерезультативной. Сохраняемая и законсервированная большевистской антибуржуазной контрмодернизацией традиционная структура общества и характер общественных отношений поддерживали социальные корни религии и закономерно вновь и вновь вели к её воспроизводству после каждой очередной волны гонений. Сравним это с ситуацией на Западе, где без репрессий и гонений (речь о XX веке, историю «Великой» французской революции в данном случае не рассматриваем) ситуация доведена до того, что в ряде стран местные «церкви» «освящают» гомосексуальные «браки», а, например, в Швеции сан «епископа» имеет открытая лесбиянка. Но даже и помимо такого рода запредельных эксцессов и столь демонстративного глумления над Христианством, роль западных «церквей» оказалась сведена в итоге к совокупности «культурных мероприятий» типа музыкальных концертов, ритуальных услуг и иногда к социальной службе и психологической консультации. При этом, если в Советском Союзе храмы превращали в музеи и склады насильственно и большой кровью, то в Западной Европе тот же процесс происходит естественным путём и практически без сопротивления по причине убыли числа верующих и закрытия приходов. Иными словами, буржуазная модернизация в Западной Европе подсекла и отравила самые корни религии, в результате чего религия перестала там воспроизводиться и стала отмирать как бы «сама собой». Советская же система, даже вопреки своей воле, создала социальные условия, способствующие консервации, сохранению и воспроизводству религии, причём в наиболее консервативной и традиционной форме.

 

Форма против содержания

Из сказанного выше следует вывод о предельной противоречивости советского общества, в котором внешняя форма абсолютно противоречила внутреннему содержанию, а общественное сознание (образ коллективного самовосприятия и самопредставления) был едва ли не диаметральной противоположностью реальному бытию этого же общества. Причём это противоречие ещё и усугублялось идеократичностью советской системы, то есть огромной ролью и значением, которое уделялось в нём идеологии (при том, кстати, что положенный в основу советской идеологии марксизм сам как раз и определял идеологию как ложное сознание, превратное мировоззрение и иллюзорное восприятие действительности, противоположное объективному научному знанию). Советская идеология провозглашала «диктатуру пролетариата» и «гегемонию рабочего класса» и при этом сама же со школьной скамьи закладывала представление об антропологической неполноценности и ущербности «пэтэушников» (от ПТУ – профессионально-техническое училище), то есть будущих рабочих, как двоечников, не прошедших даже самый первичный уровень социального отбора и селекции (довольно точно эту двойственность отношения к «пролам», то есть к пролетариям, отразил в своей антиутопии «1984» Джордж Оруэлл). Советская идеология солидаризовалась с лозунгом «Великой» французской буржуазной революции «свобода, равенство, братство», в то время как само советское общество основывалось на принципах службы, долга, вертикальной иерархии и квазисословной корпоративности. В Советском Союзе прославляли деятелей той же «Великой» французской революции и называли их именами улицы при том, что положившая начало советскому государству Великая Октябрьская революция была антибуржуазной дворянско-крестьянской консервативной (контр)революцией, типологически сходной и аналогичной Вандейскому мятежу. В Советском Союзе неустанно проклиналось Самодержавие – и при этом воспроизводились матрица и основные принципы именно самодержавного государственного и общественного устройства, основанного на преобладании вертикальных властных отношений, формировании власти по принципу «сверху вниз», отсутствии разделения ветвей власти и системы сдержек и противовесов. Марксизм провозглашался в качестве непререкаемой истины в последней инстанции при том, что, во-первых, такое отношение к марксизму как к религии было диаметральной противоположностью материалистическому мировоззрению Карла Маркса и Фридриха Энгельса, а, во-вторых, само существование советской системы опровергало фундаментальное положение марксистской теории, поскольку в нём альтернативные капитализму производственные отношения существовали при том же самом уровне развития производительных сил. Мораль советского общества основывалась на аскетизме, а экономическая система – на ограничении потребления и жёсткой экономии, и в это же самое время советские вожди провозглашали лозунг удовлетворения «всё возрастающих потребностей трудящихся», то есть ставили советское общество в положение соревнования с западным обществом потребления с точки зрения его же (общества потребления) критериев. Такого рода противоречия можно перечислять бесконечно. В совокупности это привело к тому, что любая попытка осмысления (как научного, так и философского, и даже образно-художественного) советского общества, его устройства, структуры и отношений неизбежно приводила к противоречию и конфликту либо с его провозглашаемой внешней формой и «идеологией», либо с его реальным содержанием, природой и ценностями, либо с тем и другим одновременно. Единственным способом избежать разоблачения и обнажения этих противоречий, как и обвинения в антисоветчине, был фактический отказ от всякого осмысления советского общества и сведение любого разговора о нём к механическому повторению набора официально утверждённых, предельно упрощённых и вульгаризированных догм. В итоге это закономерно привело к полному застою и деградации всей общественной мысли и к полной дезориентации – к тому самому приписываемому Ю.В. Андропову «мы не знаем общества, в котором живём» (в действительности его высказывание было близким по смыслу, но гораздо менее афористичным: «Если говорить откровенно, мы ещё до сих пор не изучили в должной мере общества, в котором живём и трудимся, не полностью раскрыли присущие ему закономерности, особенно экономические. Поэтому порой вынуждены действовать, так сказать, эмпирически, весьма нерациональным методом проб и ошибок»).

Далеко не единственным, но одним из очень существенных проявлений такой дезориентации стало представление о том, кто для Советского Союза является «мировоззренчески близкими» союзниками и даже друзьями, а кто – «непримиримыми противниками». В этом вопросе формальная идеология полностью возобладала над реальным содержанием. В течение почти всей истории Советского Союза «друзьями и союзниками» СССР провозглашались коммунистические, социалистические, отчасти даже социал-демократические и леволиберальные движения, всевозможные «прогрессивные» и «гуманистически мыслящие» деятели, в то время как образ врага представляли движения правоконсервативного и ультраправого спектра, религиозные традиционалисты, монархисты, буржуазные консерваторы, приверженцы идей колониализма, апартеида и евгеники, расисты и националисты различных направлений, сливающиеся в единый образ «ярого реакционера, черносотенца и фашиста» (то, что черносотенство и фашизм представляют собой на самом деле явления совершенно разной природы, при этом не осознавалось и не воспринималось).

Яркий и наглядный пример «сочетания несочетаемого» – это история взаимодействия Советской России и Коминтерна. Идеологически (в смысле на уровне иллюзорного восприятия) это взаимодействие позиционировалось в том смысле, что РСФСР, а затем СССР как первая страна победившей социалистической революции стала якобы отечеством для пролетариев и трудящихся всех стран и ядром мировой пролетарской коммунистической революции. В действительности эта идеологическая мишура прикрывала факт абсолютной противоположности и несовместимости реальных интересов и целей Советской России и Коминтерна. С точки зрения деятелей Коминтерна Советская Россия была лишь средством, прикладным орудием для осуществления мировой революции и реализации проекта всемирной глобализации в его «левой» версии, своего рода «вязанкой хвороста», с помощью которой планировалось «запалить мировой пожар», и которая в этом пожаре должна была сгореть сама. Большевикам же мировая социалистическая революция была совершенно не нужна и не выгодна. Уже В.И. Ленин вполне ясно осознавал, что «было бы ошибочно упустить из виду, что после победы пролетарской революции хотя бы в одной из передовых стран наступит, по всей вероятности, крутой перелом, именно Россия сделается вскоре после этого не образцовой, а опять отсталой (в «советском» и в социалистическом смысле) страной» («Детская болезнь «левизны» в коммунизме. Опыт популярной беседы о марксистской стратегии и тактике», апрель – май 1920). Победа коммунистической революции в Европе автоматически лишила бы российских большевиков их политического лидерства, роли и значения, а в случае перехода от национальных государств к всеевропейской или всемирной социалистической республике – и политической власти. Но и явный открытый отказ от идей мировой революции тоже лишил бы большевиков политического влияния на международное коммунистическое и в целом революционное движение, а также на широкие массы трудящихся во всём мире, и в особенности – в развитых странах Западной Европы и Северной Америки. Из этой «диалектики» и вырисовывается политика большевиков в отношении зарубежного коммунистического движения: возглавить его, полностью поставить под свой контроль, жёстко организационно централизовав и сосредоточив в своих руках руководство им, и вести к победе мировой революции, но вести так, чтобы никогда и ни в коем случае до неё не довести. Здесь мы видим, в сущности, перевёрнутую и обращённую против Запада его же собственную модель «догоняющего развития», в рамках которой «догоняющий» обречён всегда догонять, следуя за лидером, и так никогда его и не догнать. Ключевой вопрос здесь – о сущностно разном и даже диаметрально противоположном наполнении одного и того же понятия: о том, является ли социализм и коммунистическая идеология «обёрткой» левого глобализма или же левого национализма, почвенничества и антиглобализма [2]. И парадокс в том, что в течение некоторого времени Интернационал, то есть заведомо глобалистская, левацкая, антинациональная, подрывная структура, фактически работал на геополитические интересы России как государственного и цивилизационного субъекта (причём, предельно консервативного и контрмодернизационного), выполняя функции русской агентуры влияния по всему миру, то есть агентуры национально русского и одновременно российско-имперского и геополитического субъекта. Фактически – только благодаря тождеству названий («коммунистическая партия», «социалистическая революция», «марксизм», «первое в мире пролетарское государство»). И это при том, что реальное ценностное наполнение понятий «коммунизм» и «социализм» в Европе и в России было не просто разным, а почти противоположным уже тогда. Если в России социализм, как уже было рассмотрено выше, представлял собой отрицание частной собственности и буржуазных социальных институтов с позиции сохранения и укрепления структур традиционного общества, то в Европе и США социализм представлял собой также отрицание частной собственности и буржуазных социальных институтов, но с позиции окончательного преодоления последних рудиментов традиционного общества, сохраняющихся в капитализме. Фундаментальная противоположность реального ценностного содержания (при некотором внешнем чисто формальном сходстве типа обобществления средств производства) «левого социализма» и «правого социализма» была нами детально рассмотрена в ряде ранее опубликованных работ [3-5]. Понятно, что при таких условиях «сотрудничество» не могло продолжаться долго. В конечном счёте Третий Интернационал, после того, как он отработал свой полезный для Советской России ресурс, был закономерно распущен и сдан в утиль, а многие его деятели (интернационалисты, левые глобалисты и потому неизбежно в перспективе вызревающие антисоветчики) – репрессированы, а частью и физически уничтожены. Впрочем, условия Холодной войны привели к тому, что на некоторое время «интернационал» как инструмент использования мирового левачья в качестве советской агентуры (то есть агентуры, работавшей вопреки своим собственным ценностям и убеждениям объективно на национальные русские и государственно-имперские российские интересы) был восстановлен сначала в форме Информационного бюро коммунистических и рабочих партий (Коминформа), а потом просто в форме прямого, организационно неоформленного влияния на западные коммунистические и социалистические партии. Впрочем, в итоге размежевание между западными («истинными демократическими антитоталитарными левыми») и восточными (социал-консерваторами советского типа) всё равно было в конечном счёте абсолютно неизбежно и заранее предрешено в силу принципиальной ценностной, мировоззренческой несовместимости и несовместимости самого социально-антропологического типа участников.

Окончательно пути коммунистов советского типа (собственно советских и большинства восточноевропейских, то есть из социалистических стран, копирующих советскую модель) и «западных левых» разошлись в связи с фундаментальной трансформацией мировой системы, которую советская социальная и политическая наука закономерно прозевала по причине, описанной выше – в силу своей догматизации и фактического запрета на анализ реального положения дел (в том числе и на адекватный анализ развития мирового капитализма) из-за страха обнажить несоответствие между формой и содержанием самого советского общества. Суть этой трансформации состояла ни много ни мало, во-первых, в начавшемся в наиболее развитых странах переходе от индустриального уровня развития к постиндустриальному [6-13], а, во-вторых, в управляемой деконструкции капитализма как общественно-экономической системы самим же мировым сверхмонополизированным транснациональным финансовым капиталом [14-16]. Тема эта чрезвычайно важна и интересна, однако столь обширна, что не может быть рассмотрена в пределах настоящей статьи, тем более, что ей уже были посвящены отдельные работы. Говоря в самом общем виде, суть трансформации состояла в том, что, в связи преимущественно с техническим прогрессом и ростом производительных сил, а отчасти с глобализацией и переносом производства из «мировой метрополии» на «мировую периферию» (где цена рабочей силы на порядки ниже), в наиболее развитых странах Западной Европы и Северной Америки начался массовый отток трудящихся из сферы материального промышленного производства в сферу услуг и производства информационного. Это привело к стремительному сокращению и деконцентрации западного фабрично-заводского рабочего класса, которое совпало со значительным снижением уровня его эксплуатации (уменьшение рабочего дня, улучшение условий труда, повышение социальной защищённости) и повышением уровня жизни (высокие зарплаты, возросший уровень потребления, полноценный отдых). В результате, оставаясь по формальным признакам пролетариатом в марксистском смысле (класс наёмных рабочих, не имеющих собственности на средства производства и продающих свою рабочую силу), реальный рабочий класс в странах «мировой метрополии» не только значительно сократился количественно, но и утратил всякую революционность, классовое самосознание и классовую субъектность. В результате всё западное левое движение в спектре от умеренных социал-реформистов типа британских лейбористов до ортодоксальных коммунистов (включая также, разумеется весь спектр социал-демократии от самой умеренной до самой радикальной) утратило свою традиционную социально-классовую базу. Это стало совершенно очевидно и несомненно к концу 60-х годов XX века, но умные и дальновидные представители левого движения предвидели такое развитие событий гораздо раньше.

Практически одновременно с деклассированием промышленно-заводского рабочего класса произошло деклассирование и его антагонистической пары – класса промышленных же капиталистов. Естественные для развития капитализма процессы конкуренции и концентрации капитала закономерно привели к численному сокращению буржуазии, которая из массового класса относительно равных друг другу и свободно конкурирующих собственников постепенно редуцировалась до крайне узкого и замкнутого круга сверхмонополистических семейств. При этом финансовый капитал полностью подмял под себя и поглотил капитал промышленный. В определённый момент дальнейшее воспроизводство капитализма как общественно-экономической системы стало попросту невозможным, поскольку монополизация завершилась, свободные рынки сбыта готовой продукции закончились, и развиваться стало некуда. В итоге мировой ультрамонополистический транснациональный финансовый капитал сам же своими руками демонтировал реальный капитализм, заменив рынок как систему относительно эквивалентного обмена продуктами труда системой их изъятия и политически (то есть властно) мотивированного распределения. Капитализм же при этом был сохранён исключительно как симуляция, как виртуальная матрица, имеющая чисто прикладной утилитарный характер средства манипулятивного управления общественными процессами и отношениями. Главным инструментом этой незаметно совершённой «революции сверху» стала виртуализация финансов, то есть отказ от золотого обеспечения и замена натуральных и обеспеченных денег фиатными и кредитными. В результате мировая финансовая система, создавшая и монополизировавшая «денежный печатный станок», превратилась из самого сильного субъекта рынка в субъект, стоящий принципиально над рынком, для которого деньги перестали быть не только самоцелью и самоценностью как объект накопления, но даже и просто ограниченным ресурсом, превратившись в утилитарный инструмент управления.

В условиях распада капитализма и присущей ему диспозиции двух основных антагонистических классов, левое движение оказалось перед лицом глубокого кризиса как своей социальной базы, так и видения своих целей, задач, перспектив и места в общественном процессе. Очевидная невозможность продолжать далее опираться на чисто классовую пролетарскую идентичность и чисто классовые интересы поставило левое движение перед выбором, на какую сторону встать в новой складывающейся системе и принципиально новой диспозиции сил.

Первый путь, обращаясь к коммунистам и социалистам западных капиталистических государств, обозначил в своей речи на XIX Съезде ВКП(б)-КПСС (кстати, совершенно революционном как в организационно-политическом, так и в мировоззренческом смысле) ещё И.В. Сталин: « <…> сама буржуазия  главный враг освободительного движения  стала другой, изменилась серьёзным образом, стала более реакционной, потеряла связи с народом и тем ослабила себя. Понятно, что это обстоятельство должно также облегчить работу революционных и демократических партий. Раньше буржуазия позволяла себе либеральничать, отстаивала буржуазно-демократические свободы и тем создавала себе популярность в народе. Теперь от либерализма не осталось и следа. Нет больше так называемой «свободы личности»,  права личности признаются теперь только за теми, у которых есть капитал, а все прочие граждане считаются сырым человеческим материалом, пригодным лишь для эксплуатации. Растоптан принцип равноправия людей и наций, он заменён принципом полноправия эксплуататорского меньшинства и бесправия эксплуатируемого большинства граждан. Знамя буржуазно-демократических свобод выброшено за борт. Я думаю, что это знамя придётся поднять вам, представителям коммунистических и демократических партий, и понести его вперёд, если хотите собрать вокруг себя большинство народа. Больше некому его поднять. Раньше буржуазия считалась главой нации, она отстаивала права и независимость нации, ставя их «превыше всего». Теперь не осталось и следа от «национального принципа». Теперь буржуазия продаёт права и независимость нации за доллары. Знамя национальной независимости и национального суверенитета выброшено за борт. Нет сомнения, что это знамя придётся поднять вам, представителям коммунистических и демократических партий, и понести его вперед, если хотите быть патриотами своей страны, если хотите стать руководящей силой нации. Его некому больше поднять. Так обстоит дело в настоящее время». Таким образом, И.В. Сталин призывает западных коммунистов фактически встать на сторону консервативных сил, на сторону противников глобализации и «Нового мирового порядка», то есть новой волны уже глобалистской модернизации общества, поднять выброшенное за борт глобализирующейся буржуазией знамя национальной независимости и национального суверенитета (то есть фактически национализма, хотя Сталин и избегает по понятным причинам употреблять сам этот термин в положительном смысле, но национализма теперь уже в новых изменившихся условиях, конечно, не буржуазного и даже явно антибуржуазного) и фактически защитить уничтожаемое теперь железной пятой транснационального монополистического капитала гражданское общество (знамя буржуазно-демократических свобод), пусть даже и буржуазное по своему происхождению, но перед лицом нового открывшегося врага (мировой диктатуры глобалистского капитала) ставшее для коммунистов естественным союзником. Добавим к этому, что И.В. Сталин произносит свою речь в октябре 1952 года, то есть на вершине своей политики по реабилитации Русской Православной Церкви, русской истории, возрождению русского офицерства практически как сословия, восстановлению классической русской школы гимназического типа (вплоть до школьной формы, раздельного обучения мальчиков и девочек и возвращения в школьную программу изучения латыни) и т.д. и т.п. В этом контексте речь И.В. Сталина с полной определённостью прочитывается как призыв к коммунистам и социалистам в новых условиях заключить союз не с глобалистскими модернизаторами, уничтожающими границы национальных государств и существующие формы социальных связей и отношений, а с их противниками – то есть с противниками глобализационного тренда, сторонниками сохранения национального суверенитета, традиционных культур и традиционных социальных отношений. Иными словами, будем говорить прямо, объединиться с традиционалистами, социал-националистами и социал-консерваторами.

Диаметрально противоположный путь поиска ниши и социальной опоры для левого движения в новых кардинально изменившихся условиях обозначили ситуационисты (Ги Дебор) и адепты Франкфуртской школы (Теодор Адорно, Герберт Маркузе, Эрих Фромм и др.), использовавшие, в свою очередь, гораздо более ранние наработки «фрейдомарксистов» типа Вильгельма Райха. Суть этого пути состоит в том, что в условиях, когда классовая борьба против угнетения в строго марксистском смысле экономической эксплуатации, то есть борьба за собственность на средства производства и за распределение прибавочной стоимости, теряет свою актуальность, левое движение может и должно найти своё новое место в обществе, предельно расширив понятия борьбы с угнетением, подавлением, репрессивностью и отчуждением на сферы, далёкие от экономики и классовой борьбы. Вот здесь и пригодился якобы «синтез» (на самом деле весьма грубая и искусственная эклектика) марксизма с фрейдизмом. Потому что первое же «подавление и угнетение», борьбу с которым франкфуртцы подняли на щит, стало якобы «присущее буржуазному обществу» подавление «сексуальных влечений» в чисто фрейдистском смысле. Вполне естественно, что в обществе, в котором (в этом-то как раз франкфуртцы были правы) обуржуазились, омещанились, развратились и, откровенно говоря, банально зажрались все классы и слои, не исключая и рабочих, «революционная» идея «освобождения сексуальности из-под гнёта социальной репрессивности» и «раскрепощения желаний и естественных влечений» (в переводе на простой человеческий язык: борьба за полную и неограниченную свободу блуда и за уничтожение всех сдерживающих её приличий и моральных норм) не могла не прийтись ко двору. Особенно она пришлась ко двору «революционному студенчеству», материально вполне обеспеченному, но нуждающемуся в идее для рационализации подросткового желания побунтовать против существующего порядка и бросить вызов поколению родителей. Оттолкнувшись от борьбы «с подавлением сексуальности» вообще и в целом (во фрейдистском смысле), «новые левые» довольно быстро обрели ещё две ниши: борьбу против «гендерного» угнетения и за «равенство и эмансипацию» женщин (тут со временем открылось огромное поле деятельности от банальной борьбы «с семейным насилием» ™ до псевдофилософского бреда на тему «исторической дискриминации женского мышления и мироощущения», «экофеминизма» и тому подобного) и борьбу за права всевозможных «дискриминированных» и «угнетённых» извращенцев (начиная с педерастов и лесбиянок и далее по списку вплоть до садистов, педофилов, зоофилов и некрофилов). Со временем эти две линии эмансипации слились, по мере «открытия» того, что «гендеров» не два, и каждый очередной вид больных извращенцев – это тоже особый «гендер». Впрочем, одними половыми делами борьба за «освобождение от всех видов угнетения», конечно же, не ограничилась. Довольно быстро в качестве «репрессивности» и «формы подавления» было осознано воспитание в смысле привития подрастающему поколению норм поведения, правил приличия и этикета, ценностей, моральных принципов и т.д., вся классическая культура и искусство (как набор эстетических канонов и правил, ограничивающих свободу самовыражения, отрывающих искусство от повседневности и делающих его достоянием элиты), культура рационального мышления и логики (как репрессирование произвольной спонтанности и иррациональности мыслей и чувств), язык (как система, закрепляющая смысл слов и, соответственно, ограничивающая свободу самовыражения правилами и набором существующих понятий), ну и уж, разумеется, все системы, претендующие на целостное («тоталитарное») объяснение мира и объективную, а не конвенциональную истину (религия, наука, классическая рационально-системная философия). По сути, мы видим здесь бунт против основной парадигмы всей западной (в самом широком смысле: европейской, «белой», христианской) культуры: идеи иерархичности мироустройства и необходимости преобладания (власти, контроля) духа над материей, разума и воли над чувствами и эмоциями, сознания над телом, мужского начала над женским, цивилизации над варварством, интеллектуальной и духовной элиты над «массами», идеи о необходимости в обществе контроля, дисциплины и воспитания (ещё платоновская мысль о формировании аморфной материи под воздействием нематериальных идей как идеальных и универсальных образов вещей), равно как и о необходимости для отдельно взятой личности постоянного самоконтроля, самодисциплины и самовоспитания – дисциплины мышления, контроля над чувствами и желаниями, воспитания нравственных норм и принципов. Заметим в скобках, что западная идея самообладания действительно некоторым образом связана с идеей монархии («свой ум – царь в голове») или, по меньшей мере, с идеей жёсткой вертикальной иерархичности мира (Вселенной, социума, отдельно взятого человека). В этом смысле попытка свергнуть «царя в голове», освободить «бессознательное» от «подавления» и контроля сознанием, освободить материю от формы, освободить «желания, влечения и импульсы тела» от цензуры разума и морали, освободить сам разум от правил и законов логики, а также ограничений заданного языком понятийного аппарата и т.д. представляется вполне закономерной попыткой перенести принцип «демократии», плюралистичности, эмансипации и эгалитаризма с макрокосма и общества на отдельную личность как микрокосм. Закономерно, кстати, и то, что бунт против иерархичности, логики и рациональности как основ европейской культуры очень быстро гибридизировался одновременно и с «антиколониализмом» (попытка культурно уравнять орган Баха с барабаном негритянского дикаря и обрести равноценную замену европейской философии в «невыразимой глубине мысли» обожравшегося наркотой индейского шамана), и с феминизмом (трактовка всей европейской культуры, включая богословие, науку и классическое искусство как «маскулинной» и попытка противопоставить ей некую «феминную» культуру «чувствующей телесности», «эмоционального мышления» и тому подобный клинический бред).

Впрочем, в данном случае нас интересуют не псевдофилософские изыски «новых левых», а то, что они перевели внешне сходную тему «борьбы с угнетением» из сферы борьбы с экономическим угнетением (то есть изъятием у трудящихся создаваемой ими прибавочной стоимости) в сферу борьбы с «угнетением» половым, гендерным, возрастным, расовым, этническим и каким угодно ещё, адаптировав под такую трансформацию сути левого движения всю прежнюю привычную фразеологию, то есть, подменив смысл таких ключевых марксистских понятий как отчуждение, угнетение и т.д. Параллельно с этим, поскольку западный рабочий класс утратил революционность и, заметно сократившись, вписался в буржуазное общество потребления, «новым левым» потребовался новый субъект для их «революции», новая социальная база и точка опоры. Таковой субъект был обнаружен и обретён Гербертом Маркузе в лице маргиналов, не вписавшихся в существующее общество, не нашедших себе в нём места и потому потенциально революционных и нонконформистски настроенных. К числу таких маргиналов Маркузе отнёс, прежде всего, деятелей «авангардного искусства» и контркультуры, а также бунтарски настроенных студентов и вообще молодёжь (поскольку она ещё не вписана в сложившуюся социальную структуру, не обременена трудом, не имеет собственного постоянного источника дохода и при этом не удовлетворена своим положением). Впрочем, довольно быстро идея трансформировалась, и основной социальной базой «новых левых» стали всевозможные асоциальные и антисоциальные меньшинства: расовые и этнические (в особенности, не укоренённые в общественной структуре мигранты, а также лица смешанного расового происхождения, не принимаемые ни одной из расовых групп) и половые (педерасты, лесбиянки, бисексуалы, садомазохисты, трансвеститы, трансгендеры и прочие всё новые группы), а также лица с психическими отклонениями (релятивизация понятия безумия, критика категории психической нормы и «репрессивного» характера психиатрии – это ещё одно широкое поле деятельности «новых левых»), профессиональные активисты и борцы за чьи-нибудь права (феминистки, борцы с расовой дискриминацией, «экологисты» они же энвайронменталисты, борцы за права животных, веганы, нудисты, борцы за права и равенство для дауников и прочих умственно неполноценных, борцы за права инвалидов и лиц с физическими дефектами – некрасивых, с отталкивающей внешностью, толстых, слишком высоких или слишком низких), упомянутые уже Маркузе деятели контркультуры (например, лица, выдающие за акт авангардного искусства хулиганскую или оскорбляющую общественную нравственность и нормы приличия выходку в публичном месте, и на этом основании объявляющие себя «художниками») и идеологизированные криминальные сообщества (например, «сквоттеры» – группировки, захватывающие чужую недвижимость, включая частные жилые дома и квартиры). Особую массовую группу в социальной базе «новых левых» составили профессиональные безработные, то есть идейные тунеядцы, не потерявшие работу вследствие безработицы, а сознательно и открыто отказывающиеся от любого общественно полезного труда, но при этом требующие от общества высоких социальных пособий. Под эту категорию «новыми левыми» и вовсе была разработана целая теория о «репрессивности» любого, в том числе экономического принуждения к труду, об общественном производстве как форме контроля и порабощения личности Системой и о революционности отказа от труда. Кстати, эта теория представляет собой довольно забавное извращение классической марксистской идеи об освобождении от необходимого труда при переходе к коммунистическому обществу.

Сложно сказать, была ли идея «новых левых» в условиях нарастающего конформизма и оппортунизма утрачивающего революционность и классовую субъектность рабочего класса опереться на маргиналов изначально искренней попыткой найти ускользающую точку опоры для свержения политической и экономической власти капитала, или же «новая левая» уже и изначально создавалась «на продажу». Как бы то ни было, сверхмонополистический транснациональный финансовый капитал как раз в это самое время начал в своих собственных интересах и под своим контролем плановый управляемый демонтаж буржуазного общества и капитализма как общественно-экономической системы, поскольку капитализм исчерпал свой ресурс и объективно не мог более воспроизводиться, а буржуазное гражданское общество стало тормозом и ограничением для дальнейшего распространения и укрепления мировой власти монополистического капитала (то самое «выброшенное за борт знамя буржуазно-демократических свобод», на которое пытался обратить внимание западных коммунистов И.В. Сталин). Осуществив тотальную виртуализацию финансов и присвоив себе монополию на ничем не ограниченное производство по близкой к нулю себестоимости денежных знаков, признаваемых практически всем миром в качестве универсальных эквивалентов реальной стоимости, мировая финансовая олигархия превратила деньги из ограниченного объекта собственного накопления в простой инструмент власти. Это очень важный для понимания момент кардинальной трансформации всех правил игры. До этого объём мировых денег был ограничен, и каждый субъект капиталистической системы (включая представителей монополистической финансовой олигархии) играл по общим правилам, стремясь к прибыли, то есть к накоплению капитала в своих руках. После этого консолидированная финансовая олигархия поставила себя вне общих правил стремления к прибыли, поскольку создала инструмент, позволяющий присвоить абсолютно все богатства, существующие на Земле – как материальные и нематериальные продукты труда человечества за всю его историю, так и все природные богатства планеты [17]. Соответственно, мотивация финансовой элиты качественно сменилась с экономической (а, точнее говоря, хрематистической, то есть неограниченного накопления богатства и концентрации в своих руках капитала) на чисто политическую (удержание и расширение власти как таковой, в чистом виде). Соответственно, глобальным принципом экономической системы стало не стремление всех субъектов рынка к прибыли, а стремление одного субъекта обладать и пользоваться неограниченной властью, манипулируя прежним стремлением всех остальных субъектов к прибыли и превращая их посредством этой манипуляции из субъектов в объекты. Мировой рынок в результате из системы обмена условно равными стоимостями, овеществлёнными в товарах и услугах, превратился в систему политического (то есть исключительно с целью осуществления власти, а не с целью извлечения экономической выгоды) отъёма этих товаров и услуг посредством ничем не ограниченных в своей эмиссии виртуальных денег и их последующего распределения. Система, таким образом, оставаясь рыночной по внешней форме (на уровне имитации, симулякра, иллюзорной формы представления), по своему существу стала административно-распределительной, управляемой не стихийными процессами, а субъективной волей правящего субъекта. Капитализм сменился капиталократией.

Поскольку финансовая система из инструмента обмена и накопления превратилась в инструмент власти, мировая финансовая олигархия оказалась заинтересована в том, чтобы полностью опосредовать деньгами не только распределение товаров и услуг, но и все без исключения социальные связи, отношения, интеракции, равно как и все социально признаваемые ценности. Именно отсюда возникло маниакальное стремление коммерциализовать все сферы, которые прежде не имели отношения к коммерции, начиная с науки и заканчивая религией, начиная со знаков социального престижа и заканчивая семейными отношениями. Те же сферы человеческого бытия и формы человеческих отношений, которые коммерциализовать не удалось, стали просто по факту своего существования фактором, ограничивающим тотальность и универсальность капиталократии как системы власти посредством привязки всех ценностей к монопольно и неограниченно производимым олигархией денежным знакам. Поэтому со стороны мировой транснациональной финансовой олигархии возник платёжеспособный спрос на разрушение всех ценностей, социальных связей, структур и отношений, которые не вписываются в формат купли-продажи и потребительского фетишизма – национальных, культурных, исторических, религиозных, интеллектуальных, эстетических, моральных, семейных [17]. Вот здесь-то «новые левые» и оказались востребованы как посредники между заказчиками тотальной социальной деструкции (капиталократической олигархией) и её непосредственными исполнителями: маргиналами и люмпенами, асоциальными и антисоциальными меньшинствами, политическими и культурными анархистами, агрессивными массами завезённых в цивилизованные страны дикарей и местной целенаправленно десоциализированной молодёжи [5, 16, 18-19]. Вся программа деструкции буржуазного общества и его институтов (семьи, гражданского общества, нации, национального государства, системы образования и общественного воспитания, религии, морали, академической науки и искусства, культуры и нормативных практик бытового общения, этнической и половой идентичности, половых и возрастных социальных ролей и т.д. и т.д.), разработанная «новыми левыми», оказалась востребована мировой олигархией, которая и дала карт-бланш на её реализацию.

В среде западных консерваторов, прежде всего, американских (Патрик Бьюкенен, Пол Уэйрич, Уильям С. Линд), а затем и западноевропейских, уже довольно давно сложилось устойчивое понимание того, что насаждение мультикультурализма, политкорректности и толерантности представляет собой программу целенаправленной, осознанной деструкции западного буржуазного общества (включая и те его наиболее консервативные структуры, которые достались ему «по наследству» от общества добуржуазного, традиционного), образа жизни и Западной цивилизации в целом. Более того, ими вполне осознаётся роль в этом процессе как западных «новых левых» (прежде всего, адептов «Франкфуртской школы», кстати, практически поголовно этнических евреев), так и тех агрессивных асоциальных меньшинств, на которые эти «новые левые» опираются (мигранты, негры и цветные, ЛГБТ и прочие половые извращенцы, феминистки, «зелёные», деятели «контркультуры», «идейные» безработные и т.д.). Однако при этом западными консерваторами и «новыми правыми» так и не осознана фундаментальная, объективная причина беспомощности и беззащитности всей совокупности институтов великой Западной цивилизации перед кучкой маргинальных еврейских университетских псевдоинтеллектуалов с их никогда не скрывавшимися явно и декларативно антисоциальными и даже просто в строго психиатрическом смысле нездоровыми идеями. В связи с этим вполне верное и меткое изначальное наблюдение, но воспринятое вне адекватного понимания причин и общего контекста замеченного явления, породило очередную разновидность теории заговора, согласно которой «культурные марксисты» были представлены чуть ли ни в роли агентов советских спецслужб, и уж, во всяком случае, стали восприниматься в контексте войны социалистического лагеря (СССР и его «левой» агентуры в западном обществе, включая университетское и академическое сообщество, марксистского коммунистического интернационала) против Западной цивилизации и её основополагающих ценностей (неприкосновенности частной собственности, буржуазной демократии, свободы личности, неприкосновенности личного пространства и частной жизни, Христианства и традиционных семейных нравственных норм и ценностей). Подобная позиция ещё могла бы иметь отношение к реальности, если бы речь шла о 20-х годах XX века, когда Россия в форме СССР действительно активно и успешно использовала тогдашних западных левых и мировое революционное движение в целом в качестве инструмента реализации российских внешнеполитических интересов и своего рода советской «агентуры влияния». Однако, как было уже нами детально показано выше, неизбежный разрыв между советскими коммунистами-консерваторами-державниками и западными либертарными «демократическими левыми» произошёл гораздо раньше, чем в среде западных левых вызрело то, что консерваторы именуют «культурным марксизмом». Т.н. «культурный марксизм» уже с самого начала зарождался как течение однозначно и безусловно антисоветское, как в политическом смысле, так и в смысле ценностей и мировоззрения. Искать корни на первый взгляд совершенно невероятного и невозможного успеха кучки университетских полусумасшедших, за несколько десятилетий разрушивших величайшую и могущественнейшую Западную цивилизацию, нужно уж конечно не в происках всесильных советских спецслужб, а в состоянии самой Западной цивилизации, и, в частности, в завершении процессов концентрации и монополизации капитала и в формировании всемирной транснациональной финансовой олигархии, заинтересованной в уничтожении национальных культур и суверенитетов, гражданских обществ, фундаментальных даже для буржуазного общества прав и свобод. Понятно, что с таким сломанным компасом западные консерваторы оказались не способны успешно противостоять тем процессам, против которых они выступают, потому что совершенно неправильно пока понимают их природу, коренные причины и действующие механизмы.

Мы уже неоднократно писали о том, что капитализм не может рассматриваться как некое квазистабильное состояние. Капитализм – это динамический процесс, который может поддерживаться, только непрерывно расширяясь, захватывая и «переваривая» всё новые и новые рынки. Капитализм не может существовать без этого расширения, потому что в этом случае становится невозможно сбыть на внутреннем рынке производимый капиталистической системой совокупный излишек товаров и услуг. Если же этот излишек не производится, то есть всё, что в совокупности производит капиталистическая система, потребляется самими же её участниками, то в этом случае средняя норма прибыли выходит в ноль, если ещё не в минус. В первом случае наступает кризис перепроизводства, во втором в рамках капиталистической парадигмы производство становится нерентабельным и бессмысленным.

Представим всё капиталистическое производство в совокупности как условно единое предприятие. Примем стоимость всего объёма производимых им за период производственного цикла товаров и услуг за 100%. Капиталистическое производство рентабельно только в том случае, если оно приносит прибыль, то есть совокупность всех издержек производства, включая оплату труда наёмных работников, меньше, чем стоимость произведённых товаров и услуг, то есть меньше 100%. Но в этом случае совокупная зарплата работников капиталистической системы заведомо и гарантированно меньше, чем совокупная стоимость произведённых товаров и услуг. Значит, если весь товар идёт только на внутренний рынок, часть его гарантировано останется нереализованной. Это заставляет владельцев совокупного капиталистического производства на следующем производственном цикле снизить объём производства, соответственно сократив либо количество наёмных работников, либо их занятость и, соответственно, их совокупную зарплату. Таким образом, будет произведено уже меньше товаров и услуг, но из-за снижения совокупной заработной платы кратно сократится и объём платёжеспособного спроса, поэтому часть товаров и услуг опять не будет реализована. Это приведёт к следующему сокращению производства и, соответственно, следующей волне увольнений и дальнейшему сокращению внутреннего рынка. И так далее вплоть до полного коллапса капиталистической системы. Альтернатива этому может состоять только в том, чтобы либо повысить совокупную оплату рабочей силы наёмных работников до уровня совокупной стоимости производимых ими товаров и услуг (в этом случае все произведённые за производственный цикл товары и услуги смогут найти платёжеспособный спрос и быть проданы, но совокупная прибыль совокупного капиталиста окажется нулевой), либо повысить уровень потребления самого совокупного капиталиста настолько, чтобы он смог сам купить и потребить весь произведённый излишек (но в этом случае также не реализуется сам смысл капиталистического производства – приращение капитала и дальнейшее увеличение «богатства» на каждом витке производственного цикла). Заметим, что сбросить излишек производства путём торговли с другой капиталистической системой также принципиально невозможно, так как речь здесь идёт не о конкретном виде товаров и услуг, а об избыточности заключённой в них стоимости, поэтому две системы, каждая из которых избыточна, избыточны и в совокупности и не могут избавиться от этой избыточности, перераспределяя её между собой. В «нормальных» условиях излишек произведённых товаров и услуг должен быть сброшен вовне капиталистической системы, но, когда капиталистическая система охватывает весь мир, этого «вовне» более не остаётся. Некоторое время коллапс оттягивается за счёт наращивания потребительского кредитования, но в конце концов всеобщая закредитованность достигает такого уровня, когда становится невозможно обслуживать проценты по долгам (о возвращении «тела» кредитной суммы речь не идёт с самого начала). Капиталистическая система всё равно в итоге обречена схлопнуться. Капитализм – это игра, которая должна закончится тогда, когда в силу естественного для неё процесса концентрации капитала весь капитал сосредотачивается в одних руках, а все остальные участники игры разоряются и уходят не просто в ноль, а в минус – то есть в долги, по которым в принципе невозможно расплатиться. Поэтому демонтаж капитализма в любом случае был предопределён и неизбежен. Принципиальная разница лишь в том, кто будет субъектом этого демонтажа, в чью пользу и в чьих интересах он осуществляется. Маркс предполагал, что демонтаж капитализма будет осуществлён путём «революции снизу», то есть национализации средств производства пролетариатом, в действительности капиталистическую систему демонтировала сама олигархия, однако сам по себе этот демонтаж не был результатом «заговора». Он был естественным и неизбежным следствием его внутренней логики развития – так же как неизбежным следствием процесса жизни организма является его постепенное старение, а затем смерть. Таким образом, коренные причины гибели капитализма заложены в самом капитализме, где их и нужно искать, а не в заговоре его врагов. Заговор (если называть этим словом целенаправленные действия организованной группы лиц, направленные на разложение и деструкцию социума) действительно существует, но коренная причина трансформации не в нём, а в тех объективных процессах, которые дают ему возможность реализоваться.

Заметим, что вместе с саморазрушением экономического базиса капитализма естественным образом рушится и вся его надстройка типа буржуазного гражданского общества, системы права (включая неприкосновенность частной собственности и частной жизни), буржуазной парламентской демократии и т.д. Либерализм как политическая концепция личных гражданских прав и свобод, может быть адекватен реальным общественным отношениям только в обществе, в котором существует достаточно широкий слой более или менее равных друг другу, или хотя бы экономически сопоставимых материально независимых и самодостаточных собственников, составляющих основу буржуазного гражданского общества. Когда же естественные для капитализма процессы концентрации и монополизации капитала приводят к расслоению этого общества на кучку сверхбогатых монополистов и основное подавляющее большинство разорившихся, экономически несамодостаточных лиц, нуждающихся в пособиях (поскольку в силу автоматизации производства даже их труд становится невостребованным и не покупается), исчезает объективная база для буржуазной демократии, либеральных свобод и гражданского равноправия. Общество объективно разделяется на патронов и клиентов в позднеримском значении этих слов, а либерализм превращается в идеологический симулякр, в ложное сознание, не отражающее реальных общественных отношений, а, наоборот, скрывающее их от восприятия [20-21].

Обратим внимание, что явления, приписываемые консерваторами «заговору культурных марксистов», в полной мере реализовались именно в развитых странах Запада. Именно здесь мы видим и доведённое до гротеска торжество мультикультурализма, и полный морально-нравственный упадок, и разрушение семейных ценностей, и гегемонию агрессивных сексуальных меньшинств. И, напротив, если мы посмотрим на страны бывшего социалистического лагеря, то увидим здесь настоящие бастионы возрождающихся христианских ценностей, национализма (причём не в гражданском или даже этнокультурном смысле, как это принято на Западе, а в смысле буквального происхождения по крови), социального консерватизма, нетерпимости к извращенцам, а главное – стойкого сопротивления навязываемой им иноэтнической миграции и идеям мультикультурализма как на уровне правительств, так и на уровне активно и организованно выражаемой воли народных масс. В авангарде этого национально-консервативного сопротивления идёт сегодня Венгрия, не намного отстают от неё Польша, Словакия, Чехия и другие в недавнем прошлом социалистические страны, в течение почти полувека защищённые советским занавесом от социально-деструктивных процессов, развивавшихся в это время в Западной Европе и приведших к поистине катастрофическому итогу. Даже если посмотреть на современную Германию, прежняя граница между ФРГ и ГДР легко узнаётся и воспроизводится как по численности мечетей и поголовью иноэтнических и инорасовых мигрантов, так и по тому, в парламентах каких земель имеет представительство национально-консервативное движение «Альтернатива для Германии» и в каких землях наибольшее число сторонников на свои акции собирает движение «Патриотические европейцы против исламизации Запада» (PEGIDA). В обоих случаях националистический белый немецкий Восток противостоит толерантному мультикультурному Западу, причём главный кажущийся парадокс состоит в том, что самих мигрантов намного больше на землях бывшей ФРГ, а недовольства ими – на землях бывшей ГДР, хотя, казалось бы, уровень недовольства коренного немецкого населения мигрантами должен был бы быть пропорционален их (мигрантов) поголовью. Именно земли бывшей ГДР сегодня являются оплотом немецкого национализма, причём зачастую сами немецкие ультраправые вспоминают социалистическую, находящуюся в сфере непосредственного влияния СССР, ГДР с ностальгией, как «последний осколок настоящего Рейха». В связи с этим зачастую современный этнический национализм немцев (тот самый, который леволиберальная пресса шельмует как якобы «неонацизм») имеет выраженно русофильский характер и восточную, а не западную геополитическую ориентацию.

Разумеется, разговоры о том, что «марксисты» целенаправленно разлагали враждебное им западное общество, но при этом сохраняли от разложения и берегли в чистоте своё, выглядят явной натяжкой и «измышлением лишних сущностей», от множения каковых предостерегал Уильям Оккам. В равной мере, крайне неправдоподобно выглядит объяснение здорового консерватизма Восточной Европы и тем, что она «в годы советской оккупации получила надёжную прививку от любого марксизма, социализма и левачества», в то время как Запад сейчас как раз перебаливает той «болезнью левизны», от которой Восток уже исцелился и выработал стойкий иммунитет. Оба эти объяснения одинаково неудовлетворительны и искусственны. В том числе и потому, что на самом деле левое, социалистическое движение в Восточной Европе развито ничуть не менее, чем в Западной. Но при этом оно, при кажущемся внешнем сходстве, имеет совершенно иную природу.

Любопытно, что «западные левые», попадая в Россию, полностью теряются и путаются в политических координатах, потому что в РФ из числа парламентских партий наиболее последовательно за сохранение традиционных моральных, духовных и семейных ценностей, против притока в страну мигрантов и против расширения прав половых извращенцев всегда выступала КПРФ. То есть партия, называющая себя коммунистической и позиционирующаяся как «левая». По крайней мере, так было на протяжении девяностых и нулевых годов, вплоть до последнего «идеологического ребрендинга», во время которого действующая власть решила в пользу «Единой России» согнать КПРФ с национально-патриотического, державного и консервативного электорального поля в резервацию «ортодоксального марксизма» окарикатуренного сусловского образца и чистого ностальгирования по СССР. Для «западных левых» это полный нонсенс, потому что, как было уже отмечено выше, для них после распада прежней социальной базы в лице рабочего класса в конце 60-х – начале 70-х годов, суть «левой идеи» как раз и состоит в лоббировании интересов мигрантов, чёрных, цветных, феминисток, педерастов, лесбиянок, трансгендеров и профессиональных безработных. В России же партия, называющая себя коммунистической и «левой», вплоть до последнего времени занимала ровно ту нишу, которую, например, во Франции занимает «Фронт Националь» Жана-Мари, а теперь Марин Ле Пен, а в Финляндии – «Перуссуомалайсет» Тимо Сойни (а с лета этого года – Юсси Халла-ахо). То есть сочетала идеи и лозунги консерватизма, традиционализма и национал-патриотизма при демонстративной лояльности к Русской Православной Церкви с выражением недовольства против социального расслоения и требованиями осуществления ответственной социальной политики, то есть национализации стратегических отраслей промышленности и транспорта, увеличения доли государственного сектора в экономике, восстановления государственного планирования, повышения налогов на богатых и перераспределения их в пользу бедных. При этом, в отличие от «западных левых», под бедными понимаются трудящиеся, а не профессиональные безработные, не желающие трудоустраиваться и требующие от общества права жить на пособие. Заметим, кстати, что при всём многообразии взаимных предрассудков и чисто схоластических беспредметных споров об исторических оценках, идеологических абстракциях и символах, блокироваться КПРФ также предпочитала с правоконсервативными, православными, патриотическими, националистическими и даже монархическими партиями (Блок народно-патриотических сил, Народно-патриотический союз России) против «центристов» и, в особенности, против «либералов» как безусловного концентрированного «образа абсолютного зла». Это абсолютно немыслимо и непредставимо для «западных левых», для которых «образ врага» как раз персонифицируется в националистах и христианских консерваторах. Особенно показателен для России политический расклад 1992-1993 годов, когда коммунисты и националисты практически слились в одно общее национально-освободительное движение и в буквальном смысле слова оказались по одну сторону баррикад, когда союз между ними из политического альянса перерос в боевое братство, когда Советскую власть плечом к плечу с коммунистами защищали люди в чёрной униформе со свастикой на рукаве, причём эта ситуация воспринималась совершенно естественной и гармоничной. Впрочем, природе русского национализма стоило бы посвятить отдельную статью, потому как она тоже абсолютно иная, чем у национализма западного: в то время как на Западе национализм вырос из буржуазных революций и из отрицания феодальных наднациональных империй, монархии, сословного общества и аристократии, русский национализм вырос из «Чёрной сотни» и из отрицания буржуазной революции, либерализма и демократии. И хотя, разумеется, далеко не все русские националисты являются монархистами в строгом легитимистском смысле, практически все они (опять-таки вплоть до последнего искусственного политтехнологического апгрейда российской политической системы) были великодержавными имперцами, антидемократами и сторонниками социально ориентированной патерналистской диктатуры, типологически сходной с народной монархией, что не мешало им в то же самое время воспринимать категорию нации не в гражданском и не в культурном смысле, а в смысле буквального происхождения по крови. Во всяком случае, вплоть до недавнего времени именно такая позиция была характерна для основного течения русского национализма, представленного такими организациями, как Национально-патриотический фронт «Память» Д.Д. Васильева, Русское национальное единство А.П. Баркашова, Русский национальный собор А.Н. Стерлигова, Русская партия В.И. Милосердова, Национально-державная партия Б.С. Миронова, А.Н. Севастьянова, С.Н. Терехова и другие. Это, однако, тема для отдельного самостоятельного большого исследования. В данном же случае нас интересует другое: то, что при всех формальных «идеологических» и исторических разногласиях в России коммунисты традиционного советского типа, великодержавные имперские националисты и православные консерваторы воспринимают друг друга как носителей принципиально совместимых и даже общих базовых принципов и ценностей. Воспринимают друг друга при всех спорах и разногласиях как цивилизационно, духовно и культурно-антропологически «своих» – в противопоставлении во всех смыслах слова чужим и чуждым «демократам», западникам, «либералам», которые для русских патриотов (как «красных», так и «белых») как раз и воплощают буквальный образ того, что считается «левым» на Западе: образ этнического еврея, педераста, развратителя общества, носителя подрывных, социально деструктивных идей, «жидомасонского заговорщика». Соседство на одном мероприятии красного советского флага с чёрно-золото-белым «имперским» воспринимается как совершенно естественное, эти два символа воспринимаются как совместимые, в то время как бело-сине-красный флаг «демократов» и официальной государственной власти и теми, и другими воспринимается как «власовский», то есть как символ национального предательства, позора и измены Родине.

Примечательно, что в странах Восточной Европы, просуществовавших почти полвека в зоне советского политического, культурного и цивилизационного влияния, сложилась или такая же, или более или менее сходная политическая система. Например, Коммунистическая партия Чехии и Моравии – классическая радикальная «право-левая» партия, сочетающая «левизну» в экономическом смысле (антибуржуазность, выражение интересов трудящихся, стремление к национализации средств производства, симпатии к советской экономической и политической системе) с культурным консерватизмом, патриотизмом, национализмом (вплоть до выдвигаемых против неё обвинений в ксенофобии), панславизмом, антиамериканизмом и евроскептицизмом. КПЧМ тесно сотрудничает с лево-националистическими структурами типа Клуба чешского пограничья и с чешскими национал-патриотическими изданиями, аналогичными российским газетам «День» и «Завтра» образца первой половины 1990-х годов. Если по вопросам социальной политики она периодически ситуативно блокировалась с Чешской социал-демократической партией, то по линии отстаивания национальных интересов она сотрудничала с правыми консерваторами из антикоммунистической, но при этом патриотически ориентированной Гражданской демократической партии, включая президента Вацлава Клауса, и с чешскими националистами из «Союза за Республику – Республиканской партии Чехословакии» Мирослава Сладека [22-23]. В итоге, если в подавляющем большинстве европейских стран коммунистические партии или полностью утратили свою идентичность, сменив и название, и программу, или оказались вытеснены из реальной политики, КПЧМ уверенно сохраняет представительство в обеих палатах чешского парламента, получая весьма достойные результаты на выборах, и оказывает существенное влияние как на внутреннюю, так даже и на внешнюю политику страны. Не менее интересна картина расклада политических сил Словакии, где считающаяся «левой» социал-демократическая партия «Курс – социальная демократия» во главе с Робертом Фицо в течение нескольких лет (с 2006 по 2010) составляла правящую коалицию с авторитарно-патриотической лидерского типа «Народной партией – Движением за демократическую Словакию» экс-премьера Владимира Мечьяра и с радикально-националистической ультраконсервативной «Словацкой национальной партией» Яна Слоты [22]. Политические аналитики склонны описывать такие альянсы и сочетания радикальной «левой» социальной программы с культурным консерватизмом и национализмом как якобы проявления «популизма и идеологической эклектики», то есть отсутствия целостного мировоззрения и своего рода беспринципность в погоне за голосами радикально настроенного протестного электората, как попытку «впрячь в одну телегу коня и трепетную лань, а заодно ещё лебедя, рака и щуку». Мы же, напротив, убеждены в том, что такого рода союзы и сочетания как раз глубоко естественны, закономерны и демонстрируют, если не полное тождество, то, по меньшей мере, сходство и родство внутреннего духовного, культурного, ценностного, цивилизационного содержания, преодолевающее все противоречия внешних форм и идеологической схоластики.

Краткие выводы

Как было показано в настоящей статье, Великая Октябрьская социалистическая революция была по сути своей революцией антибуржуазной и социал-консервативной. Советское общество, возникшее как итог этой революции, смогло за счёт высокой степени мобилизации ускоренными темпами ликвидировать технологическое, экономическое и военное отставание от передовых западных капиталистических стран, сохранив при этом, хотя и в обновлённой форме, основные фундаментальные структуры и черты традиционного, то есть не подвергшегося буржуазной модернизации, общества. Таким образом, с точки зрения реализуемых базовых ценностей советский строй воплотил устремления национал-консервативных, почвеннических кругов. В то время как на Западе стремительно нарастали процессы деструкции всех традиционных социальных отношений и институтов (семьи, морали, права, национально-этнической и половой идентичности, культуры рационального мышления, границ психической нормы), в Советской России и в восточноевропейских «странах социалистического лагеря», оказавшихся в сфере её влияния, произошла консервация, пусть и с некоторыми непринципиальными модификациями, этих отношений и институтов приблизительно в том состоянии, в каком они находились на момент установления социализма советского типа. Социалистический строй советского типа, в частности, защитил и сохранил русское и восточноевропейское общества от наплыва мигрантов, от этнического и расового смешения, от утраты национально-этнической идентичности, от «сексуальной революции» и тотального краха морали. Естественно, что после падения Советского Союза и социалистического лагеря постсоциалистические общества оказались на порядок консервативнее и традиционнее западных обществ и стали оплотом социального консерватизма, национализма и сопротивления мультикультурализму и диктатуре толерантности. Более того, в них сохранилась почва для быстрого возрождения Христианства в тех формах, которые традиционны для конкретных стран и народов (Православия в России, католицизма в Польше и Венгрии и т.д.).

В условиях, сложившихся после падения социализма, в бывших странах социалистического лагеря закономерно возникли тенденции сближения позиций и сотрудничества между коммунистами просоветского типа, христианскими социал-консерваторами, государственниками-этатистами и этническими националистами. Этому сближению существенно препятствуют формальные идеологические догмы, однако оно естественно, поскольку коммунизм советского типа и сам, хотя и в неотрефлексированном виде, представляет собой форму социального консерватизма, а националисты и консерваторы не могут не заметить того, насколько социализм советского типа при всех чисто «идеологических» претензиях защитил их основополагающие ценности от распада в сравнении со странами Западной Европы.

В то же время сохраняется множество нелепостей при взаимодействии политических партий Востока и Запада, когда реальное содержание приносится в жертву чисто внешним формам, названиям, символам и ритуальному словоупотреблению. Например, совершенно противоестественно выглядит сотрудничество русских коммунистов-традиционалистов советского типа с большинством западных «антиавторитарных демократических левых» (в том числе называющих себя коммунистами, как, например, французская ФКП), исповедующих идеи левого альтерглобализма, мультикультурализма, феминизма, «раскрепощения личности», защищающих интересы мигрантов и «сексуальных меньшинств». Напротив, было бы совершенно естественным сотрудничество коммунистов советского типа (таких как КПРФ или КПЧМ) с западноевропейскими социально ориентированными «крайне правыми» типа французского «Национального фронта» или германской НДПГ, поскольку в данном случае налицо близость и родство мировоззрения, базовых ценностей, взглядов на экономическую и социальную политику, равно как и геополитических ориентаций. Однако такое сотрудничество практически не реализовывается в силу чисто «идеологических» причин в буквальном смысле этого слова (идеология – ложное сознание, превратное мировоззрение, иллюзорное восприятие реальности и своего места в ней). Обе стороны – как коммунисты советского типа, так и западные национал-консерваторы – совершенно мифологически видят и воспринимают не только друг друга, но и, что гораздо хуже, самих себя, не осознают свою собственную природу. По меньшей мере, начиная с 2005 года, мы последовательно доказываем, что борьба за национальное спасение и возрождение и борьба за переход к социализму бессмысленны в отрыве друг от друга, что только разрыв с капиталократией и переход к социализму может дать национально-консервативному движению реальную социально-экономическую почву для реализации его принципов [24]. Однако, к сожалению, политическое сознание западных европейцев слишком привязано к линейной схеме, в которой «правые» и «левые» воспринимаются как несовместимые противоположности. По-видимому, ещё сложнее донести до американских правых консерваторов, что коммунист советского типа не имеет абсолютно никакого отношения к известному им типажу «культурного марксиста» и, напротив, сам является традиционалистом и консерватором, но просто консерватором другой цивилизации, в которой основой традиционного порядка является не священный статус частной собственности и не свобода частной жизни индивида от государства, а, как раз наоборот, жёсткая вертикальная социальная иерархия, в которой собственность производна и вторична по отношению к власти и не добывается личной инициативой, а распределяется сверху за службу соответственно рангу и статусу. Задача объяснить это американскому консерватору, привыкшему жить в совершенно иной цивилизационной парадигме, дополнительно осложняется ещё и тем, что зачастую своей собственной природы не осознаёт и сам русский коммунист, привыкший драпировать родные для себя, любимые и привычные имперские социальные конструкции в кумачовые полотнища правильно нарезанных и подобранных цитат из «священных писаний» Маркса, Энгельса и Ленина, причём драпировать столь щедро и многослойно, что сами внутренние конструкции добуржуазного традиционного общества оказываются совершенно скрыты от глаз не только постороннего, но и самого адепта.

И, тем не менее, логика противостояния общему врагу в лице «железной пяты» транснациональной всемирной финансовой олигархии, стирающей с лица земли государства, нации, религии и культуры, требует того, чтобы защитники совершенно разных по своему устройству, чуждых и прежде враждебных друг другу цивилизаций отложили вражду и объединили свои усилия. А для того, чтобы осознать и понять чужие цивилизационные ценности и традиции, необходимо, прежде всего, адекватно понять себя.

 

Библиографический список:

[1] Строев С.А. Цивилизация есть насилие. // Репутациология. ISSN: 2071-9094. Сентябрь-декабрь 2014. Т. 7, № 5-6 (33-34). С. 46-66.

[2] Строев С.А. Коммунистическое движение: глобализм или антиглобализм? // Спасение Русского народа – главная задача. СПб.: Издательство Политехнического Университета, 2008 г., 106 с. С. 58-66.

[3] Строев С.А. Национальный коммунизм. СПб.: Издательство Политехнического Университета, 2006 г. ISBN 5-7422-1173-2. 68 с.

[4] Строев С.А. Социализм как державность. // Репутациология. ISSN: 2071-9094. Сентябрь-декабрь 2014. Т. 7, № 5-6 (33-34). С. 5-17.

[5] Строев С.А. Коммунисты и традиционные ценности. // Репутациология. ISSN: 2071-9094. Май-август 2014. Т. 7, № 3-4 (31-32). С. 38-49.

[6] Строев С.А. Русский социализм – доктрина победы. // Революционная линия. Сборник статей. СПб.: Издательство Политехнического Университета, 2005. 97 с. ISBN 5-7422-0821-9. С. 63-73.

[7] Строев С.А. Матрица: фантастика или реальность? // Чёрная книга. Сборник статей. СПб.: Издательство Политехнического Университета, 2009 г., 256 с. ISBN 978-5-7422-2285-9. С. 33-51.

[8] Строев С.А. Инферногенезис: к вопросу о цивилизационном кризисе. // Репутациология. ISSN: 2071-9094. Сентябрь-декабрь 2011. Т. 4, № 5-6 (15-16). С. 5-32.

[9] Строев С.А. Постисторическая виртуальность как итог глобализации. // Философия хозяйства. ISSN: 2073-6118. 2007. № 1 (49). С. 146-159.

[10] Строев С.А. Постиндустриальный симулякр: добро пожаловать в ролевую игру // Философия хозяйства. ISSN: 2073-6118. 2007. № 3 (51). С. 103-116.

[11] Строев С.А. Три составляющие Русского вопроса. // Спасение Русского народа – главная задача. СПб.: Издательство Политехнического Университета, 2008 г., 106 с. ISBN 5-7422-1717-X. С. 87-105.

[12] Строев С.А. Коммунистическое движение в постиндустриальную эпоху: новые вопросы и новые ответы. // Вызовы нового века. Сборник статей. СПб.: Издательство Политехнического Университета, 2006. 90 с. С. 65-78.

[13] Строев С.А. Теория трудовой стоимости и постиндустриальное общество. // Коммунисты, консерватизм и традиционные ценности. Сборник статей. СПб.: Издательство Политехнического Университета, 2012 г., 811 с. ISBN 978-5-7422-3699-3. С. 209-213.

[14] Строев С.А. Итоги 2013: мир и Россия в эпоху конца капиталистической иллюзии. // Репутациология. ISSN: 2071-9094. Январь-апрель 2014. Т. 7, № 1-2 (29-30). С. 30-67.

[15] Строев С.А. Что делать? От образа желаемого будущего к формированию субъекта действия. // Репутациология. ISSN: 2071-9094. Май-август 2014. Т. 7, № 3-4 (31-32). С. 11-33.

[16] Строев С.А. Понять происходящее и обрести способность к действию. // Репутациология. ISSN: 2071-9094. Июль-декабрь 2015. Т. 8, № 3-4 (37-38). С. 59-67.

[17] Строев С.А. Инструментарий капиталократии. СПб.: Издательство Политехнического Университета, 2009 г., 58 с.

[18] Строев С.А. Итоги 2010: закат «революции 60-х». // Репутациология.ISSN: 2071-9094. Январь-апрель 2011. Т. 4, № 1-2 (11-12). С. 12-24.

[19] Строев С.А. Миграция – оружие в войне против гражданского общества. // Репутациология. ISSN: 2071-9094. Сентябрь-декабрь 2012. Т. 5, № 5-6 (21-22). С. 32-35.

[20] Строев С.А. Реквием. «Нулевая» политическая теория вместо «четвёртой». // Реквием. Сборник статей. СПб.: Издательство Политехнического Университета, 2010 г., 83 с. С. 4-57.

[21] Строев С.А. Либерализм: судьба «победителя». // Философия хозяйства. ISSN: 2073-6118. 2010. № 6 (72). С. 45-55.

[22] Строев С.А. Итоги выборов 2010 года в странах Европы. // Репутациология. ISSN: 2071-9094. Январь-апрель 2011. Т. 4, № 1-2 (11-12). С. 81-105.

[23] Строев С.А. Итоги 2012 года для Восточной Европы. // Репутациология. ISSN: 2071-9094. Май-август 2013. Т. 6, № 3-4 (25-26). С. 29-45.

[24] Строев С.А. Французский синдром. // Вызовы нового века. Сборник статей. СПб.: Издательство Политехнического Университета, 2006. 90 с. С. 36-43.

 

Комментарии (3)

  • Сергей

    13 окт 2017

    Ответить

    Цитата: "Устоявшийся шаблонный взгляд состоит в отождествлении Красных с революцией «восставших народных масс», а Белых – с контрреволюцией представителей господствующих классов, пытающихся отстоять прежние порядки старой дореволюционной России, то есть в представлении Красных радикальными обновленцами и бунтарями, а Белых – консервативной, чуть ли не традиционалистской силой".
       Устоявший шаблонный взгляд далеко не всегда бывает неправильным.  Что представляла собой самодержавная Россия? Царь во многом просто символ, а не реальная власть. Подобно тому, что представляет собой ныне институт президентства.  Реальная же власть всегда принадлежала и принадлежит элите в целом, которой всегда было по силам и царя сменить и поставить себе выгодного. Вот эта полностью оторвавшаяся от народа элита и пыталась отстоять своё право на дальнейшую власть у большевиков. Поэтому устоявшийся взгляд в этом отношении правильный.
     
       Другое дело, что Ленин, пытавшийся впервые в истории человечества построить государство на основе народовластия, также промахнулся, поскольку вместо старой элиты, полностью оторвавшейся от народа, создал новую элиту, которая сделала то же самое несколько позже. Отсюда вывод: Ленин понятие не имел о том, как должно быть устроено народовластие, поэтому заменил его партократией.    

  • Сергей

    14 окт 2017

    Ответить

        Господин Строев в бытность СССР с детьми на улице в пятнашки играл, поэтому имеет представления о сословности в нём, скорее, почерпнутое от нынешних буржуазных либералов. Кастовость хотя и имела место от части, но проявлялась она совсем не так, как он пишет.  Во-первых, она становилась явной только в высших эшелонах власти, так как все важнейшие политические решения относительно жизни страны принимались именно партийной верхушкой. Основная часть населения эту кастовость просто не замечала.  Да, продвигаться с самых низов в управленческий состав было легче, если принадлежал к партии, но это не было помехой, поскольку вступить в неё было очень легко.  Всем тем, кто хоть как-то выделялся из толпы, сразу предлагалось вступить в партию. Ограничение касалось только попадания в высший партийный управленческий состав по простой причине того, что там было всё занято.
       Что касается образования, то опять автор статьи видит всё, как в королевстве кривых зеркал. Высшее образование в СССР было великолепным и открывало дорогу его обладателю в любом направлении, поскольку в отличие от буржуазного образования было универсальным, а не узко специализированным. Раз открывало дорого, то было и престижным, хотя рабочий у станка получал несколько больше.
       В материальном плане в советском обществе кастовости не было и в помине. Генеральный директор крупнейшего промышленного, сельскохозяйственного или научно производственного объединения получал всего в 3-4 раза больше чем рабочий или инженер средней руки. В органах власти (Советах) всех уровней доходы сохранялись такими же, каковыми были до вступления во власть. Высшие партийные чиновники доходов не имели, так как были на государственном обеспечении и до поры до времени вели себя достаточно скромно.
     
       Поэтому главной причиной неудачи советского социализма является кастовость в политической системе СССР, которая проявлялась на самом верху, что не позволяло проведения никаких реформ в экономике и в системе управления страной в целом. Когда результаты бездарного управления страной стали налицо, высшие партийные чиновники решили, что при капитализме им будет лучше.    

  • Сергей

    22 окт 2017

    Ответить

      В метафизических измышлениях свободного разума, лишённого образов-оснований, любой исследователь обречён на полный отрыв от жизненных реалий. В этом состоит глубочайший смысл изречения Иисуса Христа "и познаете истину, и она сделает вас свободными". Он пришёл к нам, чтобы дать эти образы-основания, на которых может быть устроена правильная жизнь.
       Что такое господство и чем отличается господин от раба или слуги? Господство означает ничем не обусловленную свободу для господина в отношении слуги  и, соответственно, отсутствие таковой для последнего. Такая свобода в современной общественной жизни называется либерализмом.  Подлинная свобода в обществе подразумевает  равенство в отношениях друг к другу для всех членов общества. Равенство отношений не означает тождество индивидов в обществе вообще. Наоборот оно делает возможным объективную оценку каждого индивида обществом.
        Если рассматривать феодально-монархический уклад власти с его сословным делением общества, в котором сама сословность закрепляется законами и самой традицией, то он ничем по существу не отличается от либерализма в современном понимании, поскольку означает свободу (господство) одних и подчинение (рабство) других. Точно таким же образом надо понимать и буржуазный либерализм, который означает такое же подчинение всех интересам капитала через буржуазное государство и частную собственность на средства производства. Поэтому и то и другое представляет собой, по сути, либерализм в условиях подмены субъекта господства.
      Красный проект, который возглавлял Ленин, пытался покончить с либерализмом и воплотить истинную свободу, где свободное развитие каждого есть условие свободного развития всех, что означает равенство в отношениях друг к другу, как в экономическом, так и в политическом смысле сова для всех членов общества.
        Однако Ленин допустил непростительный просчёт в практическом воплощении этого важнейшего принципа, полностью отдав на откуп решение этой задачи так называемому передовому отряду рабочего класса, то есть партии. Партия во главе государства (будь она одна или несколько) имеет все необходимые и достаточные условия для того, чтобы превратиться в несменяемую элиту, воплотив тем самым главный принцип не свободы, но либерализма. Почему элита в данном случае следует считать несменяемой? Во-первых, сам принцип попадания в неё, где не предусмотрена демократическая процедура  выбора от народа.  Во-вторых, установление собственной не демократической процедуры попадания в неё, а опосредованно в высший управленческий состав государственной власти.
     
       Приведу простой пример, как формируется сейчас управленческий резерв в России с лёгкой руки президента, который является неформальным лидером правящей партии. Объявляется набор самовыдвиженцев, которые должны пройти отбор на конкурсе, который устраивает действующая власть. Победителям конкурса, критерии которого задаёт сама власть, выделяются средства от государства с тем, чтобы они прошли дополнительное обучение, которое опять-таки устраивает власть сообразно с действующей идеологией. По окончании успешного обучения соискатели власти попадают в кадровый резерв президента, который по собственному усмотрению будет назначать их на должности высших государственных чиновников в России.  Полная профанация идеи общественной свободы и беспардонное продвижение так называемого либерализма!
       Из всего этого можно сделать вывод, что человечеству пока ни разу не удалось в организации политической власти оторваться от злосчастной идеи либерализма и хоть как-то приблизиться к воплощению истинного понятия свободы в обществе. Это касается в равной степени царского самодержавия, советской партократии и ныне действующей буржуазной партийной политической системы.
     
       Своё видение свободы в обществе, не имеющее ничего общего с либерализмом, я представил в статье "Свобода как условие развития общества".    

Оставить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Поля обязательные для заполнения *