Точка зрения

Русская идея Константина Леонтьева

25 января исполняется 185 лет со дня рождения выдающегося мыслителя, одного из классиков «русской идеи» Константина Николаевича Леонтьева. Этот «некруглый» юбилей – хороший повод вернуться к анализу его идей, многие из которых актуальны и для сегодняшнего дня.

Леонтьев Константин

К.Н. Леонтьев родился в 1831 году в Калужской губернии, в дворянской семье, получил медицинское образование, в качестве военного врача участвовал в Крымской войне. К 1850-м годам относятся его первые литературные опыты, благосклонно встреченные Тургеневым. Продолжал он создавать художественные произведения и в 60-е годы, находясь на дипломатической службе в Османской империи, а различных областях Балканского полуострова, где познакомился с жизнью турок, греков, болгар и других народов этой этнически пёстрой империи. Занимался он и литературной критикой.

Но по-настоящему Леонтьев раскрылся не как беллетрист, а как историософ, создатель особой концепции развития, а также политический публицист, противостоящий либеральным идеологам, а порой не щадивший и своих коллег по «консервативному» лагерю. К 1871 году относится его духовный кризис: из человека, равнодушного к религиозным вопросам, он становится убеждённым православным христианином, едет на Афон, а после возвращения в Россию подолгу живёт в монастырях. В 1891 году, за несколько месяцев до смерти, он принимает монашеский постриг в Оптиной пустыни.

В этой статье нет возможности анализировать всё многогранное творчество К. Леонтьева, тем более что в литературе оно освещено достаточно. Как авторы «Серебряного века», так и современные исследователи посвятили множество страниц анализу его «эстетизма», особенностям его религиозных воззрений, историческому пессимизму, отношениям с другими «властителями дум» того времени (Достоевским, Толстым, Соловьёвым, Розановым и др.). Обратимся лишь к некоторым аспектам его наследия.

Историко-философская Леонтьева лежит в русле так называемого «цивилизационного подхода» к истории человечества. Основы этого подхода, в XX столетии развитого в работах таких западных философов и историков, как О. Шпенглер («Закат Европы») и А. Тойнби («Постижение истории») были заложены в русской общественной мысли. Одним из первых его представителей считается Н.Я. Данилевский (1822-1885), учеником которого считал себя Леонтьев. В XX веке цивилизационный подход нашёл своих последователей в лице евразийцев – идейно-политического течения в русской эмиграции в 20-30-е годы во главе с такими видными мыслителями, как Н.С. Трубецкой (1890-1938), П.Н. Савицкий (1895-1968) и Л.П. Карсавин (1882-1952). Во второй половине столетия крупнейшим представителем своеобразно понятого цивилизационного подхода в России (СССР) стал Л.Н. Гумилёв (1912-1992).

Многие исследователи задавались вопросом: можно ли считать Леонтьева славянофилом. Если понимать славянофильство не в узком смысле (как «любовь к славянам»), а как одно из двух основных течений русской мысли, противостоящее западничеству, то, безусловно, Леонтьев к нему принадлежит. Более того, разлом между славянофилами и западниками проходит и внутри других идейных направлений. Скажем, среди русских революционных демократов «славянофилом» был Герцен (которого Леонтьев, несмотря на идейные расхождения, очень ценил и находился под его влиянием), а «западником» – Чернышевский. В современной России наличие этих двух больших и сложных «сверхнаправлений» тоже видно невооружённым глазом.

Но со славянофилами в «узком» смысле Леонтьева разделяло многое. Славянофильская доктрина впервые чётко противопоставила Россию Западу. Но критерии для такого противопоставления лежали по большей части в моральной области. К.С. Аксаков писал: «В основании государства Западного: насилие, рабство и вражда. В основании государства Русского: добровольность, свобода и мир. Эти начала составляют важное и решительное различие между Русью и Западной Европой и определяют историю той и другой». Противоборство России и Запада возводилось к различию духовных основ – православия и католичества, которое и породило в итоге все современные европейские беды. Но к принципу конфессиональному славянофилы добавили заимствованный из Европы принцип национальный, чем усложнили свою концепцию (потому что многие православные – не славяне и многие славяне – не православные). Ю.Ф. Самарин писал: Восток «значит не Китай, не Исламизм, не Татары, а мир славяно-православный, нам единоплемённый и единоверный, вызванный к сознанию своего единства и своей силы явлением Русского государства». Славянофилы находились под влиянием гегелевского учения о народах «исторических» и «неисторических». По замечанию Г. Флоровского, славянофилы лишь смогли прибавить к числу исторических народов ещё один и к западной колее истории – восточную (православную).

Новым этапом в развитии славянофильского учения стали идеи Данилевского («Россия и Европа»). Моральный критерий у него ещё сохраняется (католичество – «ложная форма христианства», «продукт лжи, гордости и невежества»), но ему не придаётся определяющего значения. Данилевский по-прежнему делит народы на исторические и неисторические, причисляя к последним дикарей, кочевников и «этнографический материал» вроде финнов, но отказывается от линейной схемы прогресса и обращает внимание на азиатские цивилизации – Китай, Индию, мусульманский мир. Данилевский вводит понятие «культурно-исторических типов», но в их определении остаётся существенная неясность: он говорит и о параллельном существовании культурно-исторических типов, и в то же время – следуя в русле славянофильской доктрины – об их последовательной смене. Так, славянский культурно-исторический тип должен в ближайшем будущем заменить собой тип европейский. Славянский тип – выше всех прочих, он «четырёхосновный», т. е. вносит в копилку человечества вклад во всех четырёх сферах человеческой деятельности – политике, экономике, культуре и религии, тогда как все предыдущие типы были одно- или двухосновными. Данилевский больше не считает Россию «второй Европой» – к Европе он причисляет только романо-германские народы. Идеи Данилевского стали главным идеологическим обоснованием панславизма.

К.Н. Леонтьев в начале своей публицистической деятельности был приверженцем идей Данилевского, и позже, до конца жизни, считал его своим учителем. Уже в статье «Грамотность и народность» (1870 г.) Леонтьев пишет: «Мы желали бы, чтобы Россия от всей Западной Европы отличалась настолько, насколько греко-римский мир отличался от азиатских и африканских государств древней истории или наоборот» (а не как, скажем, Голландия от Бельгии). Влияние панславизма чувствуется в его статьях, посвящённых балканским проблемам: в статье «Панславизм и греки» он говорит о неизбежности слияния всех славян в конфедерацию во главе с русским царём; но уже здесь в противоположность мнению Данилевского (который считал Турцию первым врагом славянства) он высказывает мнение, что Турция должна быть союзником России против главного врага – Запада: «Не самой Турции, не султану Россия была и должна быть враждебна; она была и должна быть враждебна западным интригам, которые до сих пор так беспрепятственно разыгрывались в недрах организма Турецкой империи». «Всегдашняя опасность для России – на Западе; не естественно ли ей искать и готовить себе союзников на Востоке? Если этим союзником захочет быть и мусульманство, тем лучше».

Уже в этой статье Леонтьев высказывает мысли, позже легшие в основу брошюры Н. Трубецкого «Европа и человечество»: «Если весь Восток… не захочет отдать свои верования и надежды на пожирание тому, что тогда назовётся, вероятно, тоже прогрессом?.. Если Запад не найдёт силы отстоять у себя то, что дорого в нём было для всего человечества; разве и тогда Восток обязан идти за ним? О нет! Если племена и государства Востока имеют смысл и залоги жизни самобытной, за которую они каждый в своё время проливали столько своей крови, то Восток встанет весь заодно, встанет весь оплотом против безбожия, анархии и всеобщего огрубления». На таком глобальном фоне весь босфоро-балканский вопрос выглядит довольно незначительным.

Несмотря на проповедь дружбы с турками, важное место в системе взглядов Леонтьева занимало будущее взятие русскими Константинополя. Особенно этот момент усилился после русско-турецкой войны 1877-1878 гг., когда только вмешательство европейских держав спасло Турцию от потери всего Балканского полуострова, и она стала по сути полуколонией Запада. Но Леонтьева пугала перспектива победы либерального панславизма, который тогда господствовал в общественном сознании. Только после гибели Александра II и начала «контрреформ», которые вселили в Леонтьева на первых порах определённые надежды, он стал выступать за возможно скорейшее присоединение Константинополя. Только теперь, пишет он в «Письмах о восточных делах», «мы имеем полное право предпочитать себя султану на берегах Босфора не только из честолюбия, корысти или какого бы то ни было политического эгоизма, но и в смысле культурного долга».

В своём главном труде – «Византизм и славянство» – Леонтьев подвергает сомнению существование некоей объединяющей всех славян идеи – «славизма», равнозначного, например, «европеизму». В культурном отношении болгары напоминают греков, чехи – немцев, словаки – венгров; более-менее своеобразны только русские и поляки, но между собой их опять-таки мало что объединяет. По религии славяне разделены на православных, католиков и мусульман. Объединяет их только язык и происхождение, но «любить племя за племя – натяжка и ложь. Другое дело, если племя родственное хоть чем-нибудь согласно с нашими особыми идеями, с нашими коренными чувствами».

Здесь появляется концепция «культурофильства», которое Леонтьев считал самой ценной составляющей славянофильства: «культура есть не что иное, как своеобразие (китаец и турок поэтому, конечно, культурнее бельгийца и швейцарца!)». В связи с этим Леонтьев отмечает заслугу Данилевского: «он первый в печати смело поставил своеобразие культуры как цель. Московские славянофилы всё как-то не договаривались до этого; они вместо того, чтобы сказать, что без своей культуры и жить России не стоит, говорят, что на Западе всё ложь, или что у нас то или другое не привьётся, неудобно и т. п. натяжки». Что же до южных славян, то они изрядно заражены европейским духом и утратили значительную часть национальной культуры, поэтому чересчур близко с ними – на данном историческом этапе – сходиться нельзя.

В заметке «Моя литературная судьба» Леонтьев приводит разговор по этому поводу с И.С. Аксаковым. Леонтьев: «В славянофильстве не столько сами славяне важны, сколько то, что в них есть особенного славянского, отделяющего нас от Запада… Я часто думал также, если бы Хомякова и Киреевских, или брата вашего поднять из гроба и спросить у них по совести, что лучше: слияние русских с югославянами и неизбежная при этом утрата последней культурной оригинальности, отделяющей нас от Запада, или союз с турками, тибетцами, индусами какими-нибудь, чтобы только создать что-нибудь своё особое, органическое под их воздействием, хотя бы и косвенным, – то все прежние славянофилы предпочли бы этих азиатцев – славянам». Аксаков с ним согласился, но заметил: «Славянофилы надеются, что сближение всех славян между собою – послужит к выработке этих особенностей». У Леонтьева же такой надежды не было.

В противовес несуществующему славизму Леонтьев конструирует «византизм» – систему идей, которые, придя из Византии, оказали определяющее влияние на формирование русского государства и всю его жизнь. Правда, нельзя не отметить, что южные славяне подверглись никак не меньшему, чем русские, воздействию Византии, но тем не менее оказались не столь защищёнными от европейских влияний. И тут роль Турции видится двоякой: с одной стороны, до поры до времени она оберегала славян от Европы, но с другой, уничтожив или отуречив их национальные элиты, тем самым сделала их менее стойкими в этом отношении после освобождения от её господства. «Элиты» стали нарождаться заново в лице европеизированной буржуазии и связанной с ней интеллигенции.

При этом, разумеется, неправильно было бы говорить о какой-то враждебности Леонтьева славянам. Все его скептические рассуждения относились к конкретному, современному для него историческому этапу, когда в самой России скрепляющие «византийские» принципы были подорваны и господствовал либерализм. В случае же преодоления этой тенденции славянское объединение, пронизанное «византизмом», было вполне возможно и полезно.

Леонтьева со славянофилами разделяло и отношение к Западу. Для понимания этого отношения надо учитывать леонтьевскую «триединую теорию развития», сформулированную в историко-философском трактате «Византизм и славянство» (1872-1873). Согласно ей, каждое явление (как в органическом, так и в социальном мире) в своём существовании проходит три стадии: от первичной простоты к «цветущей сложности» и далее к «вторичному смесительному упрощению». В начале этого пути явление, с одной стороны, наименее внутренне дифференцированно, а с другой, сходно с другими явлениями того же порядка. На стадии «цветущей сложности» явление приобретает максимум своеобразных черт и становится максимально дифференцированным в своих составных частях. Современный европейский «либеральный прогресс» Леонтьев считает признаком вторичного смесительного упрощения: государства становятся, с одной стороны, более схожими друг с другом, утрачиваются национальные особенности, традиции, а с другой – стираются грани внутри государства, которые в период цветущей сложности способствовали культурному расцвету.

Срок жизни государства, по Леонтьеву, составляет 1000-1200 лет. До середины этого срока, то есть до начала «смесительного упрощения», «все прогрессисты правы, все охранители не правы. Прогрессисты тогда ведут государство и нацию к цветению и росту». Наоборот, «после этого невозвратного дня (дня цветения – П. П.) достойнее быть якорем или тормозом для народов, стремящихся вниз под крутую гору». В критическом отношении к прогрессу Леонтьев сходился со многими русскими мыслителями. Например, И.С. Аксаков писал: «Истощаясь в усилиях уравнить человечество по своей внешней логической мерке, ревнители-“прогрессисты” безотчётно стремятся понизить его, хотя бы способом самой тиранической нивелировки, до самого низменного, действительно общего уровня и убить, наконец, самую свободу и разнообразие жизни». Леонтьев считал, что всеобщая демократизация, разложение национальных культур, материализм и т.д. – это симптомы того, что Запад находится в последней стадии разложения. Именно этим, а не своими католическими «началами» (вопреки мнению славянофилов), опасен современный Запад.

Из той же «теории развития» Леонтьев выводит возможное будущее России. Он не разделяет распространённую точку зрения об её исторической «молодости». Россия если и моложе Европы, то не намного – лет на 100, а потому шансов на создание нового культурно-исторического типа, наследующего западному, у неё немного. Гибель Запада совсем не обязательно означает расцвет России – возможно, наоборот, он заразит её и утащит за собой в могилу. Надежды на новую культуру то появлялись у Леонтьева, то исчезали вновь. Серьёзно их поколебало знакомство с произведениями В.С. Соловьёва. Леонтьев писал об этом: «1. Хотя Соловьёв всерьёз нападает на самую теорию культурных типов, но я думаю, что с этой стороны Страхов и Бестужев-Рюмин (защищающий её) оба правее его. Культурные типы были и есть (хотя и везде более или менее тают на наших глазах). Соловьёв, кажется, прав в одном обвинении: культурные типы не связаны с одной национальностью… 2. Особые культурные типы были, но из этого ещё не следует, что они всегда будут; человечество легко может смешаться в один общий культурный тип. Пусть это будет перед смертью – всё равно. 3. И если даже допустить, что романо-германский тип, несомненно разлагаясь, уже не может в нынешнем состоянии своём удовлетворить всё человечество, то из этого вовсе ещё не следует, что мы, славяне… дадим полнейший 4-х-основный культурный тип, как мечтает и даже верит Данилевский».

Тем не менее, он рассматривал возможности создания этой новой цивилизации. В первую очередь необходимо было взятие Константинополя («Царьграда»): «Цареградская Русь освежит московскую, – ибо московская Русь вышла из Царьграда; она более петербургской культурна, т. е. более своеобразна; она переживёт петербургскую». Леонтьев даже готов был пожертвовать частью российских территорий в пользу Германии «на бесполезном и отвратительном северо-западе нашем», чтобы заручиться её поддержкой в установлении господства на юге. Столицу же собственно России он предлагал перенести в Киев, на родину русской государственности, а заодно поближе к тому же Царьграду.

У Леонтьева появляются и представления о некой всемирной миссии России: «Будь я не русский, а китаец, японец или индус… я, взглянув на земной шар в конце XIX века, сказал бы…: “Да, кроме России, пока я не вижу никого, кто бы в XX веке мог выйти на новые пути и положить пределы тлетворному потоку западного эгалитаризма и отрицания”…». От России, по мнению Леонтьева, может начаться освобождение Востока.

К.Н. Леонтьев, будучи последователем Н.Я. Данилевского, наверняка обращал внимание на его слова о двух формах западничества. Первая форма – это космополитизм, отсутствие патриотизма. Вторая же форма – «чисто политический патриотизм»: «Он признаёт бесконечное во всём превосходство европейского перед русским… а между тем, однако, отрекается от всех логических последствий этого взгляда; желает внешней силы и крепости без внутреннего содержания, которое её оправдывало бы, – желает свища с крепкою скорлупою». Главное, по мнению Данилевского, не государственная сила, а национальная культура, которая, впрочем, тесно связана с политическим единством нации. Отсюда вытекает всемерное одобрение и отстаивание так называемого принципа национальностей, получившего распространение в Европе с середины XIX в. в противовес господствовавшему ранее легитимизму. Данилевский одобрял национально-освободительные движения в Греции и Бельгии, объединение Италии.

Леонтьев, исходя из того же мнения о национальной культуре как самоцели, в отношении политического национализма пришёл к прямо противоположным выводам. На протяжении всей своей публицистической деятельности он отстаивал положение, по которому национально-освободительные движения напрямую связаны с процессом либерального разрушения традиционных культур и государственных систем. «Идея же национальностей, – пишет Леонтьев в «Византизме и славянстве», – в том виде, в каком её ввёл в политику Наполеон III, в её нынешнем модном виде есть не что иное, как тот же либеральный демократизм, который давно уже трудится над разрушением великих культурных миров Запада». Надо признать, что эта позиция получила дополнительное подтверждение в наши дни, особенно на примере бывших республик СССР и стран Восточной Европы. Этнический национализм дробит более крупные цивилизационные образования, помогая тем самым установлению западной гегемонии.

Одобряя легитимизм, Леонтьев в то же время разделяет государственную и национальную политику, понимая последнюю как «культурно-обособляющую». Например, политика Петра I была «в высшей степени государственна для своего времени но при этом антинациональна почти во всём…». Этот подход сближал Леонтьева со славянофилами, но в целом по национальному вопросу они с ним серьёзно расходились. Публикация работы «Национальная политика как орудие всемирной революции» вызвала ряд неодобрительных откликов славянофилов. П.Е. Астафьев обвинил Леонтьева в «нападении на национальный идеал» и в том, что он не признаёт «национальную самобытность» за основу культуры. Под «национальной самобытностью» здесь понималась прежде всего политическая независимость нации, и с этим Леонтьев действительно не мог согласиться; сам же он отождествлял национальную самобытность с культурной самобытностью и «национальный идеал» с «культурным идеалом».

«Тот народ, – писал он, – наилучше служит и всемирной цивилизации, который своё национальное доводит до высших пределов развития; ибо одними и теми же идеями, как бы ни казались они современникам хорошими и спасительными, человечество постоянно жить не может».

Как известно, К. Леонтьев всячески подчёркивал свою приверженность консервативным и даже реакционным взглядам. В 60-е годы, находясь за пределами России, он ещё питал иллюзии по поводу реформ Александра II, считая, что они «отдаляют нас от Европы» («Грамотность и народность»). Но, приехав в Россию в 1874 г., он обнаружил, что «либеральный европеизм» в различных формах распространяется в России всё сильнее. Надежды на возможность создания нового культурного типа на русской основе стали таять. Смерть Александра II и начало «контрреформ» Александра III снова вселили в него некоторые надежды. По мнению Леонтьева, реакция знаменовала собой возвращение к принципам византизма, пошатнувшимся в предыдущее царствование. Из реформ Александра II Леонтьев одобрял только крестьянскую, носившую, по его мнению, не либеральный характер: «Только наделение крестьян землёю и сохранение земельной общины можно назвать мерой государственно-социалистической (прошу никого не пугаться слова-“жупела”), а не либеральной». Остальные же реформы – земская, судебная, военная и т.д. – приближали Россию к современному Западу. Теперь же другое дело, о лидерах новой политики – Каткове, Победоносцеве, Пазухине – Леонтьев отзывался положительно. Казалось, они воплощают в жизнь знаменитый призыв Леонтьева: «Надо подморозить хоть немного Россию, чтобы она не “гнила”».

Но «реакция» надежд Леонтьева не оправдала. Впадая в некоторое противоречие с собственным вышеприведённым высказыванием, он пишет о Победоносцеве: «Он как мороз; препятствует дальнейшему гниению, но расти при нём ничего не будет. Он не только не творец; он даже не реакционер, не восстановитель, не реставратор, он только консерватор в самом тесном смысле слова; …старая “невинная” девушка и больше ничего». Как мы видим, теперь Леонтьев признаёт недостаточным простое «подмораживание». И правда – в «Записке о необходимости новой большой газеты в С.-Петербурге» (1882) мы читаем: «истинно русская мысль должна быть, так сказать, прогрессивно-охранительной; выразимся ещё точнее: ей нужно быть реакционно-двигающей, т. е. проповедовать движение вперёд на некоторых пунктах исторической жизни, но не иначе, как посредством сильной власти и с готовностью на всякие принуждения». Надо учесть, что к «прогрессу» Леонтьев всегда относился резко отрицательно и отождествлял его с либерально-эгалитарным всеобщим разложением. Теперь же он сам говорит о «прогрессивно-охранительной» мысли. Что же это – приспособление к «духу времени»? Можно сказать и так, если под «приспособлением» понимать не «подчинение», а поиск более эффективных методов борьбы.

В противовес либеральным политическим реформам он предлагает реформы экономические, но «совсем не по западному и тем более не по либеральному пути». Леонтьев предлагал ввести неотчуждаемость дворянских земель, запретить их продажу, но точно так же закрепить и крестьянские земли за сельской общиной. «Необходимо вступить решительным и твёрдым шагом на путь чисто экономических, хозяйственных реформ, необходимо опередить в этом отношении изношенную духом Европу, стать во главе движения… из “последних стать первыми” в мире». Эти размышления вскоре привели Леонтьева к идее, получившей известность как «социалистическая монархия».

Но сначала надо поговорить о том, как вообще русские мыслители, предшественники Леонтьева, воспринимали социализм. Я сейчас не говорю о «революционных демократах», их отношение к социализму известно. Либералы-западники считали социализм «крайностью» и критиковали его с буржуазных позиций. Что же касается славянофилов, то их отношение к социализму было более сложным. По словам В. Кожинова, «утверждая, что содержание славянофильской мысли “выше” западного социализма, Хомяков исходил прежде всего из реального существования в тогдашней России крестьянской общины, могущей стать, по его убеждению, основой плодотворного бытия страны в целом. “Община промышленная, – писал в 1848 году Хомяков, – есть или будет развитием общины земледельческой”». Поэтому в России, по мнению славянофилов, просто не было тех общественных противоречий, которые на Западе ведут к появлению социализма. Так же думал и Данилевский: община для России является столь же законной формой собственности, как частная собственность в Европе; поэтому что революционно для Европы, то охранительно для нас. «Европейский социализм, – писал он, – есть учение революционное не столько по существу своему, сколько по той почве, где ему приходится действовать».

Леонтьев первоначально считал, что западный социализм является только доведённым до логического конца либерализмом, с его стремлением к свободе и равенству: от политического равенства недолог путь к равенству экономическому. В работе «Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения» он разбирает учения Прудона и Кабе и приходит к выводу, что идеалы обоих по сути своей буржуазны, что подметил ещё Герцен. А поскольку Россия, как считал Леонтьев в 70-е годы, движется полным ходом к либерализации, то и социалистическая перспектива для неё вполне реальна. Но, помимо «разрушительной» роли коммунизма, Леонтьев приходит к выводу и о его возможной созидательной роли: «именно потому, что он своим несомненным успехом делает дальнейший эгалитарный либерализм непопулярным и даже невозможным, он есть необходимый роковой скачок или повод к новым государственным построениям – не либеральным. Когда мы говорим – не либеральным, мы говорим неизбежно тем самым не капиталистическим, менее подвижным в экономической сфере построениям; а самая неподвижная, самая неотчуждаемая форма владения есть бесспорно богатая, большою землёю владеющая община». По воспоминаниям Л.А. Тихомирова, Леонтьев очень заинтересовался его статьёй «Социальные миражи современности», где он доказывал, что коммунистическое общество неизбежно должно быть деспотическим и иметь сильный правящий слой. Леонтьев «из неё вывел заключение не против коммунизма, а за него»; «ему начинало казаться, что роль коммунизма окажется исторически не отрицательною, а положительною».

Леонтьев предлагал, так сказать, опередить события: не дожидаясь торжества либерализма и его последующего «снятия» в социализме, самодержавие должно взять социализм в свои руки: «если социализм не как нигилистический бунт и бред самоотрицания, а как законная организация труда и капитала, как новое принудительное закрепощение человеческих обществ имеет будущее, то в России создать этот новый порядок, не вредящий ни Церкви, ни семье, ни высшей цивилизации, – не может никто, кроме монархического правительства». Впрочем, Леонтьев и ранее иногда упоминал социализм в положительном контексте: «охранительный коммунизм граничар», «коммунизм таборитов», который мог привести к созданию самобытной славянской культуры. В письмах Леонтьев высказывается ещё радикальнее: «Чувство моё пророчит мне, что Славянский Православный Царь возьмёт когда-нибудь в руки социалистическое движение (так, как Константин Византийский взял в руки движение религиозное) и, с благословения Церкви, учредит социалистическую форму жизни на место буржуазно-либеральной».

Конечно, с нынешних позиций нельзя одобрить «элитаризм» Леонтьева, его выступления против «равенства», которое он считал одним из проявлений «либерального прогресса». Как мы знаем, либеральное общество в мировом масштабе как раз и характеризуется глобальным неравенством. Дело в том, что Леонтьев во многом отождествлял равенство с однообразием, понимал его как стирание всяческих различий. Но практика показывает, что как раз неравенство и ведёт к этому стиранию различий между культурами, к всеобщему смешению. Это и понятно: разница в уровне развития, во-первых, ведёт к перемещению огромных человеческих масс из более бедных стран в более богатые, во-вторых, приводит к затоплению стран «периферии» культурным ширпотребом, произведённым в развитых странах. Всё это оборачивается и разрушением национальных культур, и расовым смешением. Короче говоря, полным обезличиванием человечества.

Леонтьев стремился к «менее подвижному» обществу, каким и видел будущий социализм. И это соответствует реальности, если только понять, что именно равенство – прежде всего экономическое – и создаёт эту «меньшую подвижность». Зачем покидать свой родной город или деревню, если уровень жизни там немногим отличается от столичного? Зачем переезжать в другую страну, если все страны близки по уровню развития? Кстати, никак нельзя сказать, что в Советском Союзе, построившем общество относительного равенства, не было «цветущей сложности». Не было сословных различий, но этнические различия, национальные культуры признавались и культивировались (иногда даже чересчур). Так или иначе, именно экономическое равенство в наибольшей степени «укореняет» человека и помогает сохранению культуры.

Историософские взгляды Леонтьева, как уже говорилось, перекликаются со взглядами более поздних русских мыслителей «цивилизационного» направления. Более того, их влияние можно проследить в художественной литературе. Например, концепцию «цветущей сложности», связанную с эстетизмом Леонтьева, мы можем увидеть в творчестве такого далёкого, казалось бы, от него писателя, как Иван Ефремов. Для него был характерен настоящий культ красоты, которую он считал высшим проявлением биологической целесообразности. Леонтьев, как известно, тоже рассматривал эстетику как своего рода всеобщий закон, применимый не только к человеческому обществу, но и ко всем явлениям бытия. Определение, которое он давал красоте – «единство в многообразии».

Леонтьевские мотивы – эстетизм, пафос борьбы, интерес к Востоку, презрение к современной Европе – видны в поэтическом творчестве Н.С. Гумилёва. Основанное им литературное направление получило название «акмеизм» (от греческого «акме» – высшая точка, пора цветения), что напоминает «цветущую сложность» Леонтьева.

В другом направлении идеи мыслителя развивал сын поэта – Л.Н. Гумилёв, который от того же греческого корня произвёл название фазы максимального подъёма пассионарной энергии этноса – «акматической». Это опять-таки та же «цветущая сложность». Л. Гумилёв иначе, чем Леонтьев, оценивал «возраст» русской цивилизации. Для него русские как этнос, отличный от древних славян, появились в результате «пассионарного толчка» лишь около 1200 года, так что Россия не так уж «стара». При этом в концепции Гумилёва, в отличие от леонтьевской, культурный расцвет суперэтноса (цивилизации) не совпадает с акматической фазой. Для неё характерна внутренняя борьба, поглощающая все силы. Культурный же расцвет – «золотая осень» – наступает в инерционной фазе, знаменующей начало упадка пассионарности.

Можно сопоставить Леонтьева и с западными мыслителями XX века, помимо упомянутых Шпенглера и Тойнби, такими как Х. Ортега-и-Гассет или Г. Маркузе («Одномерный человек» последнего – это чуть ли не тот же самый «средний европеец» Леонтьева, которого тот считал «идеалом и орудием всемирного разрушения»). Но это отдельная большая тема.

Павел ПЕТУХОВ

Поделиться

Оставить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Поля обязательные для заполнения *

Рубрики

Авторы

Архив